Прочерк
Шрифт:
Я не мог понять почему, но он не любил говорить на эту тему. Он мне только одно рассказал, что обвиняют его в шпионаже. Я не стал расспрашивать. А в чем я обвиняюсь — я ему рассказал. Я ему говорю: будем друзьями, меня тоже обвиняют в шпионаже.
Очень много он мне рассказывал про свою кафедру. Я ему рассказывал про металлургию, его интересовали вопросы динамной трансформаторной стали. Я работал начальником отдела на заводе, производящем эту сталь, я уже прошел курс в институте стали, он службу этой стали в трансформаторе понимал лучше меня. Почему нужна именно такая сталь… Я удивлялся, откуда
Уже было известно, что на любой вопрос, на который не может ответить камера, Матвей Петрович отвечает. И так спокойно, без зазнайства. Я не встречал больше таких людей, как Матвей Петрович, по уму и по степени познания любого предмета. О чем бы вы с ним ни говорили, вы чувствовали, что он знает вопрос гораздо лучше вас. Я с ним говорю о металлургии, а он — физик. Первая идея о том, что можно не ломать всю мартеновскую печь, а постараться прикрыть каркас, — это его идея. Сама идея.
Я очень сожалею, что когда его взяли из камеры, я был на допросе. Потом я спрашивал Дикого: а где же Матвей Петрович? «Его забрали».
При этом вы знаете что? Из разговора у меня никак не складывалось впечатление, что его взяли на расстрел. Он сам не думал, что кончает свою жизнь. Он расстрела даже в мыслях не имел. Я ему говорил, Матвей Петрович, у вас ведь все-таки друзья высокие, ученые…
Да, почему-то Фока он называл, Мандельштама называл. Он особо выделял Тамма… И почему-то называл еще Петра Леонидовича Капицу. «Я, — говорит, — на них надеюсь».
Почему-то он особенно надеялся на Тамма. Из его слов я не видел, чтоб он чувствовал себя в чем-то виновным. Мол, где-то не то говорил. «Матвей Петрович, а все-таки… ну почему именно вот… к вам?» — «Знаете, я даже сам не знаю почему».
Да, Матвей Петрович, между прочим, спал неплохо, мы удивлялись, в этих условиях он спал очень неплохо.
Вот еще очень интересный был человек, с которым Матвей Петрович общался так же, как со мной… Инженер, который изобрел еще в царское время какое-то приспособление к пушке (головка, кажется, называется, ну, я не артиллерист). Очень важное приспособление, без которого нет пушки. Помню, такой грузный, высокого роста, совсем уже пожилой человек… вот этот самый артиллерист говорил, что, когда он Матвею Петровичу рассказывал об этом приспособлении… «он мне объяснил то, что я не понимал, тонкости этого дела. Хотя я являюсь автором. А Матвей Петрович понимал все это лучше меня». Вот такой это был человек.
Поэтому после того, как он прочитал нам одну лекцию, после того, как он прочитал нам вторую лекцию… ему даже староста предложил переехать на койку, а очередь еще до него не дошла.
Был у нас какой-то турок в камере — не рабочий, не инженер, а ученый. И он с ним часто прогуливался. Как-то они гуляют, а я был в стороне, и подхожу — они по-турецки разговаривают. Потом я спросил Матвея Петровича: откуда же вы, собственно, знаете турецкий язык? «Я его знал немного раньше, до посадки. Мне достаточно поговорить с человеком на его языке две-три недели, и я уже разговорный язык понимаю».
Да… он был человек редкий, и я уверен, что наука наша очень много потеряла. Очень много…
18
«Я получала вести с того света»… (М. С. П[етровых]). Вот и я получила.
— Можно узнать, здесь ли живет Лидия Корнеевна Чуковская?
Я, с досадой:
— Это я.
— С вами говорит Ник[олай] Ник[олаевич] Никитин.
Тут у меня заваруха в уме. Ник. Ник. Никитин, писатель, прозаик, член Серапионова братства, одно время — муж Зои Александровны, которая вышла за Никитина и оставила себе его фамилию, хотя позднее стала женой Казакова…
— Я сидел одно время в одной камере с Матвеем Петровичем Бронштейном. Мне был тогда 21 год, я был студент… (Не расслышала: биолог или геолог) — и в камере подружился с Матвеем Петровичем.
Голос и говор интеллигентный.
Далее расскажу без реплик. Сначала Митя был бодр и уверен, что его выпустят, — потому что за него будут хлопотать друзья-физики… и, вероятно, говорил он, жена и отец жены, известный писатель. (На прямой вопрос — кто — ответил: Корней Иванович Чуковский… И ведь все так и было… он угадал — хлопотали…) С первого допроса вернулся в синяках, которых стеснялся и которые прикрывал своими лохмотьями. Сначала он спал на полу, потом на нарах. Читал по просьбе «интеллигентных заключенных» лекции. Прочел о Галилее, потом об Эйнштейне, потом об одном французском писателе. («Я забыл, о котором, я ведь далек от литературы».) Допросов было, кажется, мало. Синяки росли. Ник. Ник. Никитин сошелся с Митей на решении кроссвордов: когда в камере никто не мог решить — все ждали решения от Мити. Ну вот, они решали вместе.
У Мити было полотенце — единственная вещь из дому. (Это я знаю от Михалины, и Изи, и Фанни Моисеевны.) Оно стало грязным. Он неумело стирал его. Один раз вернулся с допроса весь скрюченный, перевязался этим полотенцем, лег на нары и, как уверяет мой собеседник, — заплакал. Тихонько рыдал… (Я никогда не видела Митю плачущим…) Сволочь — нет — мерзавцы — нет — негодяи, фашисты — нет, имени для них нет — нелюдь, недолюдки — изувечили его, он скрючился и подписал… Боль. Почки? Ребра?
Потом, несколько дней, Митя ни с кем не говорил, сидел, скрюченный, молча. Потом ночью подполз к Ник. Ник. И прошептал в ухо: я негодяй. Я подписал… Я оклеветал друзей и себя… Когда состоится суд — если состоится, — я возьму свои показания обратно… Скажу, что они даны под пыткой!
Негодяем я жить не хочу.
Потом один раз его вдруг вызвали: «Бронштейн с вещами». Он стал развязывать узел полотенца, запутался. Надзиратель торопил. Бронштейн чуть выпрямился, повесил полотенце на плечи и сказал: «Я готов»…
Больше мы его не видели. Это было либо на этап, либо на суд.
Я спросила Ник. Ник. Никитина, почему он так долго не звонил и не может ли он придти? Я подготовлюсь с расспросами. Нет, придти не может — утром летит в Норвегию, и потом в Штаты. «Надолго?» — «Не знаю…»