Продавец снов
Шрифт:
Стародубцев попытался встать, но ноги его не слушались. Отдышавшись с минуту, он всё же встал и, шатаясь, покинул злосчастный подъезд.
Во дворе не было ни души. Иван присел на скамейку, опустошённый и уставший, он долго не мог прийти в себя от всего случившегося. Его взгляд отрешённо бродил по безликим однообразным фасадам пятиэтажек, по качающимся от ветра верхушкам деревьев. В голове то и дело воскресали картины сегодняшнего дня. Он то ёжился, то покачивался из стороны в сторону как маятник, словно пытаясь избежать чьего-то пристального взгляда.
Лишь только тогда, когда прохладный
Вдруг Стародубцев ясно услышал чей-то глухой голос, какой-то далёкий и в то же время звучащий совсем рядом. Будто невидимый ворчун втемяшивал в голову то, о чём он сейчас думал, но боялся себе в этом признаться.
– Никуда ты не денешься, – бурчал голос, отгадывая его мысли. – Ну же, ну… Ты здесь ни при чём, это всё он, и всё это только из-за него. Надо идти самому и обо всём рассказать. Всё равно рано или поздно за тобой придут.
Но ворчун не договорил, кто именно во всём виноват и кто за ним придёт. Иван и так всё прекрасно понимал, без каких бы то ни было объяснений.
Стародубцев вздрогнул от ощущения, что проваливается в какую-то бездну. И, очнувшись от этого наваждения, поймал себя на том, что разговаривает с собой.
Уставший и разбитый после бессонной ночи, он добрался домой только под утро. Переступив порог своей квартиры, живописец почувствовал себя в ней, как в бумажной крепости, в которой невозможно найти надёжного укрытия.
Иван вошёл в комнату, плотно задёрнул шторы, присел на стул и, вслушиваясь в звуки, доносившиеся с улицы, закрыл глаза. Воспалённое воображение рисовало ему отнюдь не радужные картины.
Глава 6
Погодин вошёл в картинную галерею. Большой зал был отделан мрамором. Высоко над головой парил огромный, из голубого хрусталя, куполообразный потолок, инкрустированный золотыми звёздами. К его удивлению, здесь не было ничего, что говорило бы о художественной выставке. Зал был пуст.
Семён, затаив дыхание, вслушивался в тишину, чувствуя каждой клеточкой своего тела чьё-то присутствие. И этот кто-то тоже молчал, ничем не открывая себя.
Настало долгое мучительное ожидание. Время дремало, замедлив свой ритмичный ход, растягивая минуты в часы, а часы делая вечностью. Ночь вступала в свои права, набросив чёрную вуаль на всё окружающее. Контуры предметов теряли очертания. Расплываясь и принимая причудливые формы, они исчезали в темноте.
От нервного напряжения в висках стучала кровь. И всё же этот кто-то наконец смилостивился, отступил, не стал назойливо досаждать игрой в прятки. Лишь лёгкое, едва уловимое движение воздуха то ли от взмаха крыльев, то ли от плаща, нечаянно выдало его исчезновение, оставив Погодина наедине с собой.
Тишина приобретала звучание. Будто откуда-то из далёкого, давно забытого прошлого стал доноситься органный аккорд. Он тянулся, перекликаясь в тревожном созвучии с громогласным раскатом бившего в набат колокола, с надрывным переливом церковного хорала.
То вдруг в воздух взмывал одинокий голос, подхваченный эхом, и, кружась, уносился под купол небесного свода к россыпям мерцающих звёзд. Там, настигая себя самого, голос растворялся в колыбельной песне, убаюкивающей чей-то детский плач.
То, срываясь с высоты, он падал, разрывая отчаянным криком ночь. Разбившись о мраморные плиты, неумолимо ждавшие внизу, крик разлетался в истошном вопле, обнажая свою беспомощность. Давясь и захлёбываясь слезами, он переходил в хриплый стон, полный мольбы о помощи и страха перед смертью и тёмной беспредельностью, в которой нет надежды.
Вдруг до Погодина долетел шёпот, тихий-тихий, как едва уловимое дуновение ветерка. Будто на цыпочках, через снега времени, через пространство, эхо робко донесло чью-то поминальную молитву. На мгновение он замер, прислушиваясь к самому себе.
Необъяснимая смутная тревога, разрастающаяся, словно плесень, несла томящее предчувствие неизбежного столкновения с неизвестностью. Притягивая невидимыми нитями, она завораживала. Трепет перед ней оплетал сознание ледяными щупальцами и уже не отпускал никуда от своей воцарившейся власти.
Внезапно липкую темноту, как бритвой, полоснула молния. Раскаты грома прокатились оглушающей волной, и всё разом смешалось в безумном хаосе. Теперь Семён не слышал ни гулкого перезвона колокольной меди, ни трубных звуков в переливах органа. Над залом повис монотонный гул, давящий на уши, пронизывающий мозг резкой нестерпимой болью. Пространство вокруг него стало сжиматься. Ошеломлённый, он прижался к стене, кромешная темнота вновь упала на плечи.
Протяжный гул вдруг потянулся вверх до самой высокой ноты и резко оборвался перетянутой струной. И зал озарился ослепительно белой вспышкой света. Воздух задрожал и сгустился в плотную кисею, серебрящуюся, как зеркало. И на ней, словно на огромном экране, стали проецироваться картины.
Время будто распахнуло своё пространство, извлекая из глубин веков работы великих мастеров и неизвестных авторов. В этом параде бесценных полотен отражались эпохи, художественные направления, бурлящие страсти, глобальные перемены – всё то, что происходило до и после Рождества Христова. Однако же что-то было не так в этих картинах. Они были совершенно другими, не теми прирученными музейными экспонатами, пылящимися в конуре золочёных рам.
Погодин буквально раздваивался. Одна его часть оставалась заворожённым наблюдателем происходящего, потерявшая ощущение времени, другая же в смятении спешно силилась понять произошедшие с картинами преображения. Вдруг показалось, что он заглянул за черту откровения, где всё тайное становится явным.
У Семена будто открылись глаза. Ответ пришёл сам собой. Вроде бы картина закончена, но по окончании работы, спустя какое-то время, появляется чувство её незавершённости, недосказанности, неудовлетворённости. И тогда кистью художника становится его воображение. Оно продолжает творить и дальше, что-то дополняет, изменяет. Так, проходя путь очищения, работа приближается к непогрешимой истине. И сейчас он видел перед собой плоды совершенства, достигнутые вдохновением мастеров. Он будто стал свидетелям судного дня, где перед ним картины открывали свою душу, ранее завуалированную под пафосным слоем красок.