Профессия - Режиссер
Шрифт:
Нужно, кстати сказать, играть в этой роли Наташу,а не Наталью Петровну. Нужно играть Наташу, которая не хочет быть Натальей Петровной.
Затем, в разговоре с Беляевым, она опять наделает кучу глупостей, вконец запутав его и себя.
Вторую половину пьесы «Месяц в деревне» разбирать, кажется, уже не столь трудно, как первую. Потому что постепенно привыкаешь к мысли, что они— это не они, а ты.
У Валентина Катаева есть повесть «Кладбище в Скулянах», в которой он рассказывает о своем прадеде,
Катаев еще некоторое время описывает похороны прадеда как свои собственные.
«Время окончательно потеряло надо мной свою власть. Оно потекло в разные стороны, иногда даже в противоположном направлении, в прошлое из будущего...
...Кто правнук и кто прадед? — пишет дальше Катаев. — Я превратился в него, а он в меня, и оба мы стали некоторым единым существом. Наше общее бытие совершалось по новым, еще не открытым, неведомым законам».
Я подумал, что Катаев описал тут именно то, что происходит (или должно происходить) с нами в отношении классики.
Я должен превратиться в них, а они в меня, и все мы становимся неким единым существом. Наше общее бытие должно теперь совершаться по новым, еще не открытым, неведомым законам.
Впрочем, нужно, вероятно, сделать поправку к этому замечательному художественному образу, при помощи которого подчеркивается единство прошлого и настоящего.
Образ образом, а реальность реальностью, и, разумеется, я никогда не стану доктором Шпигельским, а доктор Шпигельский не станет мной. Даже если бы он был моим прадедом. Однако по мере разбора, по мере анализа, если этот анализ верно строится, я действительно начинаю постигать далекого, чужого мне человека.
Я говорю, что анализ должен верно строиться, ибо у многих актеров подготовка роли проходит, основываясь на каких-то странных, чуждых моему пониманию привычках. Они воображают роль в виде некоей статуэтки и затем стараются эту статуэтку изобразить. Одни это делают очень хорошо, другие совсем плохо, но даже и те, кто делает это отлично, все равно мне не нравятся, ибо, как ни крутись, дело тут не идет дальше подражания какой-то, пускай даже ожившей, кукле.
Актер, иногда даже замечательно, но притворяется,будто он Шпигельский.
У этих притвор есть свои преимущества. В их игре всегда огромное количество деталей, подробностей, мелочей. Они, подобно Плюшкину, подбирают каждую тряпочку образа, каждую его пылинку.
Но я предпочитаю какое-то иное чувство родства с персонажем.
Не крохоборческое, а кровное.
Я предпочитаю, чтобы актер лишился множества даже очень полезных подробностей, но чтобы почувствовал, что это именно он «умер в Скулянах», а не его прадед. Разумеется, идеально было бы соединение одного метода с другим, но о таком соединении я даже и не мечтаю.
Пожалуй, приходится выбирать между одним методом и другим.
Кстати сказать, Катаев выдерживает рассказ о прадеде как о самом себе только на протяжении двух-трех страниц,
У Шпигельского в четвертом акте есть большой монолог, обращенный к немолодой женщине, которую он просит выйти за него замуж. Это очень откровенный монолог. Шпигельский рассказывает тут такие вещи, какие не так уж часто рассказывают о себе люди. Вернее, быть откровенным в подобном духе свойственно людям только определенного типа. Людям в общем-то гадким, у которых всегда есть разница между тем, какие они на самом деле, и тем, как они стараются выглядеть в глазах других. Это противоречие всегда отягощает их души, и они, как это часто бывает у героев Достоевского, ищут собеседника, которому внезапно и бурно можно было бы исповедаться. Их исповедь похожа на неожиданно вырвавшийся из баллончика газ. Все это, разумеется, можно актерски остроумно изобразить, талантливо воспроизвести, оттеняя всю пакостность такого извержения.
Однако даже и в этом случае для меня дороже ощущение кровного родства с героем, когда его искренность, чуждая тебе, каким-то странным образом сливается с твоей искренностью и уже становится трудно понять, где я, а где он.
Разумеется, такоеизлияние героя может быть чуждо мне как человеку, но моя профессия, вернее, подлинное владение ею (если оно, конечно, есть) позволяет мне сделать какую-то внутреннюю хитрую перестановку, и вот уже именно я изливаюсь в этом монологе, хотя это и Шпигельский.
Я убежден, что познавательная ценность для зрителя такого художественного метода куда более значительна, чем любого другого.
Я взял для примера Шпигельского, когда же речь пойдет о Наталье Петровне, или Верочке, или даже Ракитине, то все окажется еще очевиднее, ибо сами эти люди роднее. У них, да и у Шпигельского — сегодняшние, а не какие-то там прошлые радости, страсти и переживания. И платье или шляпка тургеневского времени не должны препятствовать проявлению этого сегодняшнего.
«Кто правнук и кто прадед?
Я превратился в него, а он в меня, и оба мы стали некоторым единым существом.
Наше общее бытие совершалось по новым, еще не открытым, неведомым законам».
Как будто многосерийный телефильм — это что-то, что дает право на отсутствие цельности. Будто здесьвозможно все что угодно — несвязанность, плохие съемки, случайности, скверный монтаж, много лишнего.
Но «зато» — несколько серий, видимость большой повести.
Получается растянуто, а информация малюсенькая.
Технически слабо, часто даже не синхронно. Вероятно, кинематографисты смотрят презрительно на все это. Ведь в лучших фильмах степень цельности мысли и формы — огромна.
А здесь паузы затянуты из-за плохого монтажа. Под музыку вводятся абсолютно ненужные натурные съемки. Говорят: это телефильм. В кинозале был бы шорох, а тут, в квартире, все можно — отлучиться и опять войти. Но это плохо, это дает возможность художественно расслабиться. Раз это смотрится, то, мол, и не надо лучшего. Опасность.