Профессор Желания
Шрифт:
— Оставь свои насмешки, Дэвид. Оставь этот тон. Прошу тебя.
— Но я не насмехаюсь над тобой! Никто никогда не относился к тебе с такой серьезностью, как я. Уверяю тебя, твоя попка — шедевр!
Ничего удивительного в том, что к пятому курсу за мной закрепляется репутация страшного волокиты в студенческом «сестринстве», где я настойчиво домогался едва ли не каждой. С оглядкой на такую славу можно было подумать, что я успел совратить и обесчестить сотни, как тогда говорили, чувих, тогда как на самом деле мои сексуальные достижения за четыре года в кампусе свелись к двум полноценным соитиям и еще к двум, мягко говоря, незавершенным. Куда чаще, чем следовало бы, в ситуациях, требующих физического натиска, чтобы не сказать насилия, я прибегаю к уговорам (оборачивающимся для меня безжалостным приговором): я стою — и настаиваю — на том, что, в отличие от других парней, никого никогда не обманываю; я тебя хочу, потому что ты чудо как хороша, а вовсе не потому, что намерен тобой просто-напросто попользоваться. В приступе хорошо просчитанной откровенности (вернее, плохо просчитанной, как тут же выясняется) я признаюсь одной из девиц в том, что, едва увидев, как она подперла ладонями груди, возжаждал в эти счастливые ладони превратиться. И чем же это, игриво продолжил я, хуже признаний Ромео, который взывает к стоящей на балконе Джульетте: «Стоит одна, прижав ладонь к щеке. О чем она задумалась украдкой? О,
11
Пер. с англ. Б. Пастернака.
А мои вдохновенные бывшие товарищи по театральной студии продолжают презирать меня. Служение Мельпомене, утверждают тамошние остряки, я променял на приставания к девицам из группы поддержки. Конечно, это проще, говорят они, чем воплощать на сцене любовное томление персонажей Стриндберга и Юджина О’Нила. Ладно, черт с ними, я не в претензии.
Строго говоря, лишь одна девица из группы поддержки вызывает у меня сильные чувства и совершенно не реализуемое (кроме как в юношеских эротических фантазиях) желание. Некая Марчелла Уолш, по прозвищу Шелковая, родом из Платтсбурга, штат Нью-Йорк. Мои страдания начинаются с посещения вечернего матча по баскетболу, где она и «поддерживает» свою команду, а прихожу я в спортивный зал, потому что посередине дня увидел ее в студенческом кафетерии и совершенно пленился оттопыренной нижней губкой, похожей одновременно и на пухлую диванную подушку, и на сладкую карамельку. Девицы из группы поддержки выступают так: подбоченившись одной рукой, они салютуют другой от талии, выбрасывая ее в воздух все выше и выше. Что касается семи остальных мажореток, в точно таких же, как у Марчеллы, белых плиссированных юбочках и мохеровых белых свитерах, то для них сама последовательность этих движений представляет собой всего лишь сугубо гимнастическое упражнение, которое следует выполнять максимально энергично и разве что не на грани пародии. И лишь медленно раскачивающееся туловище Марчеллы исполнено вызова или, вернее, призыва (лично ко мне, разумеется, обращенного), оно живет отдельной жизнью, оно сладострастно и похотливо, оно требует (ясное дело, от меня), чтобы кто-нибудь избавил его от неизбывного желания. Да, она одна во всей группе, да и во всем зале (кроме меня, естественно, кроме меня!) осознаёт, что ритуально-механистический танец группы поддержки есть не что иное, как более чем прозрачная визуальная метафора неистового совокупления; не зря же — словно под моими толчками — так бурно вздымается ее лобок. О господи, да кто же может счесть «ненужным» или «банальным», кто может счесть чем-то недостойным меня или ее самой эти бесконечно зазывные движения лобка, заводящие баскетбольных болельщиков, ни о чем эротическом даже не помышляющих, эти бесконечно зазывные пассы, так и подбивающие меня вступить в лишенный спортивного значения поединок, эти бесконечно зазывные длинные и сильные ноги девчонки-сорванца, вдобавок ко всему еще и подрагивающие, эти бесконечно зазывные шелковистые волосы (которым она и обязана своим прозвищем); кто может счесть ненужным или банальным малейшее содрогание этого очаровательного существа и вместе с тем признать серьезными и значимыми собственные переживания по поводу исхода жалкого баскетбольного матча в жалком межфакультетском турнире на первенство жалкого колледжа в жалком Сиракьюсе?
Этой линии размышлений и рассуждений я и придерживаюсь в беседе с Шелковой; она, уверен я, моя палочка-выручалочка, которая со временем (будь оно проклято, это время, попусту потраченное на разговоры, сколько океанических оргазмов не состоялось, сколько фантастических «кончит» прошло мимо нас стороной!) обернется для меня невиданными и неслыханными усладами, в ближней перспективе никоим образом не просматривающимися. Тогда как на самом деле мне предстоит отринуть логику, остроумие, эрудицию и гуманитарное образование как таковое, мне предстоит отбросить все доказательства разума и доводы рассудка, мне предстоит, наконец, отшвырнуть собственное достоинство — и ныть, и клянчить, и вопить, как изголодавшийся сосунок, прежде чем Шелковая, которой наверняка никогда еще не доводилось сталкиваться со столь жалким шиздострадальцем, снизойдет до того, чтобы позволить мне припасть губами к ее обнаженному торсу. А поскольку она и впрямь славная девица, доброжелательная и приветливая, ей, разумеется, не хватит жестокосердия, не хватит ледяной непреклонности, чтобы оттолкнуть даже такого настроенного на самый похабный лад Ромео, даже такую внесенную в черный список деканата Синюю Бороду, даже такого приставучего Дон Жуана и несвятого Иоанна Соблазнителя, как я, так что мне будет дозволено целовать ее очаровательный («Ты же наговорил о нем столько красивых слов!») животик — но и только. «Не выше и не ниже, — шепчет она, запрокинутая мною на стиральную машину посреди кромешно-черной прачечной в подвале женского студенческого общежития. — Дэвид, я сказала, не ниже! Да и как тебе может прийти в голову такая гадость?»
Так, разрываемый усердной учебой и мириадами объектов желания, логическими доказательствами и абсурдными запретами, формируется мой внутренний мир. Родной отец не понимает меня, агент ФБР не понимает меня, Марчелла «Шелковая» Уолш не понимает меня, никто из здешних «сестер», никто из студенческой богемы не понимает меня, даже Луи Елинек меня, строго говоря, не понимал, хотя (как ни парадоксально) этот якобы практикующий гомосексуалист и впрямь был моим ближайшим другом. Нет, никто не понимает меня, да я и сам-то себя не понимаю.
В Лондон я прибываю стипендиатом по литературе после шестидневного плавания через океан, путешествия по железной дороге от Саутгемптона и утомительно-долгой поездки на метро до Тутинг-Бек. Здесь, на бесконечной улице, застроенной домами в лжетюдоровском стиле, мне и предстоит жить на частной квартире по выбору иностранного отдела администрации Королевского колледжа, а вовсе не в Блумсберри, как бы того хотелось мне самому (о чем и было заявлено заблаговременно). После того как здешние хозяева — отставной армейский капитан с женою, в чьем чистом, но тесном домике мне предстояло квартировать и столоваться, — провели меня в уготованную жильцу маленькую мрачную комнату на мансарде, я оглядел чугунную кровать, на которой должен был провести примерно триста ближайших ночей, и в тот же миг праздничное настроение, с которым я пересекал Атлантику, как ветром сдуло; растаяла вся радость, вызванная избавлением от строгого распорядка студенческих лет и заодно чересчур плотной родительской опеки. Прозябать в тутинг-Бек? Вот в этой чердачной каморке? Ужинать за одним столом с капитаном и его усиками ниточкой? И чего ради? Ради углубленного изучения легенд Артурова цикла и древнеисландских саг? Стоит ли овчинка выделки? А все из-за того, что я такой умный.
Разочарование оборачивается подлинным отчаянием. У меня в бумажнике телефон здешнего преподавателя палеографии, врученный мне его личным другом, одним из сиракьюсских профессоров. Но как позвонить уважаемому ученому и огорошить его известием, что уже через час после прибытия я решил отказаться от Фулбрайтовской стипендии и собираюсь немедленно вернуться в Америку? «В стипендиаты выбрали не того парня, я недостаточно серьезен, чтобы сносить такие лишения!» Дородная и добрая капитанша (моя природная смуглость убедила ее в том, что я армянин, и сейчас она без устали рассказывает мне что-то о новых коврах, которыми супруги вот-вот украсят гостиную) проводит меня к телефону, висящему на стене в холле. Я набираю номер. Я на грани того, чтобы расплакаться. (А на самом деле я на грани того, чтобы, заплакав, позвонить папе с мамой.) Но как бы ни был я испуган и огорчен, сильнее всего, оказывается, меня страшит, что мой испуг и огорчение заметят другие. Поэтому, когда профессор берет трубку, я опускаю свою на рычаг.
Четырьмя или пятью часами позже — в Западной Европе уже наступила ночь, и моя первая английская трапеза (консервированные спагетти в соусе на ржаном тосте) более-менее улеглась в желудке — я отправляюсь на некий задний двор, о существовании которого в Лондоне мне рассказали на борту теплохода. Двор этот называется Пастушьим Рынком, и посещение его вносит существенные коррективы в мои мысли о том, как тяжко приходится в Англии стипендиату Фулбрайта. Да, прежде чем приступить к углубленному изучению вопроса о том, чем же все-таки роман отличается от эпоса (и наоборот), я начинаю понимать, что хождение за три моря имеет и свои положительные аспекты для никому не известного парня вроде меня. Трепеща от ужаса при мысли о том, что мне вслед за Мопассаном суждено умереть от дурной болезни, я тем не менее, проведя в пресловутом заднем дворе всего несколько минут, снимаю проститутку — первую представительницу древнейшей профессии в моей жизни и, что куда важнее, первую из трех моих сексуальных партнерш, которая родилась не в США (и не в штате Нью-Йорк, если уж быть точным до конца) и к тому же появилась на свет куда раньше меня самого. Строго говоря, когда она садится на меня верхом, оказавшись неожиданно тяжелой, и пускается вскачь, я с еще большим трепетом и отвращением соображаю, что эта женщина, груди которой, подобные двум суповым кастрюлям, сходятся сейчас у меня над головой (а ведь из-за этих грудей-гиппопотамов и из-за столь же впечатляющей кормы я и выделил ее в толпе конкуренток), родилась, должно быть, еще до начала Первой мировой войны. Я поневоле начинаю прикидывать, что это было за время, перед публикацией «Улисса», перед… но прежде чем мне удается вписать мою третью женщину в историко-временной контекст, куда раньше, чем мне хотелось бы, в таком темпе, словно один из нас — то ли я сам, то ли моя партнерша — опаздывает на поезд, я исторгаю из себя все до той поры сдерживаемое, причем при непрошеной помощи ее уверенной, быстрой и чуждой малейших сантиментов руки.
На следующий вечер я уже без чьей бы то ни было подсказки открываю для себя Сохо. В «Колумбийской энциклопедии», которую я перевез с собой через океан вместе с «Историей английской литературы» Альберта Во и тремя книгами Тревельяна [12] в мягких обложках, сказано, что Мопассан умер от сифилиса в сорок три года.
А я? Тем не менее ни о каком другом времяпрепровождении в часы после ужина с капитаном и капитаншей я не могу и думать: только бы скорей оказаться в постели со шлюхой, которая сделает все, чего мне захочется… Не зря же я мечтал об этом, и только об этом, начиная с двенадцати лет, когда родители принялись выдавать мне по доллару в неделю — не столько на карманные расходы, которых у меня не было и быть не могло, сколько затем, чтобы я скопил денег на что-нибудь, чего мне захочется по-настоящему. Разумеется, обратись я к непрофессиональным распутницам, шансы умереть от венерической болезни в сравнительно юном возрасте заметно уменьшились бы. Однако какой смысл иметь дело со шлюхой, которая шлюхой не выглядит, как шлюха не говорит и, главное, не ведет себя как подобает шлюхе? Я ведь и в мыслях не держу обзавестись постоянной подружкой, по меньшей мере пока. А когда я наконец созреваю для того, чтобы обзавестись любовницей, то отправляюсь не ночью в Сохо, а в полдень на ланч в рыбный ресторан «Полуночное солнце» возле магазина «Харродс».
12
Тревельян. Джордж Отто (1838–1928) — английский историк и государственный деятель, автор трудов по истории Англии и США, а также биографии Маколея.
Миф о сексуальной раскованности, чтобы не сказать разнузданности, молодых шведок гулял во всей своей лучезарности по унылому американскому университету, и вопреки естественному недоверию, с которым я внимал историям об их вечном сексуальном голоде и о совершенно фантастических постельных привычках, я и сейчас, занимаясь древнескандинавскими преданиями, мечтаю удостовериться, есть ли хоть доля истины в волнующих россказнях однокашников. Поэтому я и отправляюсь в «Полуночное солнце», где, как мне объяснили, официантками работают молодые скандинавские богини, поголовно страдающие бешенством матки; блюда национальной кухни они подают тебе, будучи одеты в яркие фольклорные платья и обуты в расписные деревянные сабо, из-за чего их длинные ноги кажутся бесконечными, а пейзанский шнурованный корсаж не столько скрывает, сколько выставляет напоказ сдвоенные валуны великолепных грудей.
Именно в «Полуночном солнце» я и знакомлюсь с Элизабет Эльверског, а бедняжка Элизабет знакомится со мной. Взяв академический отпуск на год в университете шведского города Лунд с целью улучшить свой английский язык, Элизабет живет в Лондоне вдвоем с еще одной молодой шведкой (их родители дружат домами), уже два года как взявшей академический отпуск в университете шведского города Упсала с целью улучшить свой английский, да так до сих пор и не собравшейся на родину. Биргитта, которая не манкирует учебой и здесь, вроде бы ходит на какие-то лекции в Лондонском университете, подрабатывает в Грин-Парке, выдавая напрокат шезлонги, и в строжайшем секрете от родителей (почему-то главным образом от родителей Элизабет) срывает все цветы удовольствия, какие только попадаются на ее пути. Квартира, которую девушки снимают на пару, расположена на полуподвальном этаже доходного дома в районе Эрл-Корт-роуд, населенного в основном студентами из третьего мира и уж, во всяком случае, куда более смуглыми, чем сами белокурые бестии — блондинка Элизабет и брюнетка Биргитта, Элизабет признается мне, что жить в этом доме ей не нравится: индусы (не вызывающие у нее ни малейшей расовой предубежденности) ночи напролет готовят у себя в комнатах блюда национальной кухни, обильно приправляя их карри, а студенты из Африки (никакой расовой предубежденности она не питает и к ним) порой подстерегают ее в коридоре и, схватив за волосы, пытаются затащить к себе в комнату, и хотя она прекрасно понимает, почему они это делают, и понимает к тому же, что они ни в коем случае не хотят ее обидеть, каждый раз, когда такое случается, ей становится неприятно и немного страшно. Так или иначе, добродушная и покладистая Элизабет воспринимает мелкие коридорные неприятности и весь несусветный бардак, царящий в доходном доме, как часть приключения под кодовым названием «путешествие за границу до июня». До июня — потому что именно тогда она собирается вернуться в Швецию и отдохнуть с родителями в летнем домике на одном из островков в окрестностях Стокгольма.