Программист
Шрифт:
Вите оставалось петь «все мечты сбываются, товарищ», а через два дня просто-напросто приступать к своим служебным обязанностям.
Свидание со мной и с Комоловым Витя откладывал до конца недели. Все эти дни ему надо было быть, разумеется, в экстраформе, а, как он сам выразился, «вас не видеть, конечно, грешно. Но, увидев, не выпить — смешно».
На том и порешили: держаться от греха подальше. И я повесил трубку, и мне стало грустно. Странно, но факт: мне чаще становится грустно не в минуту жизни трудную, а совсем наоборот: когда удачно закончено какое-то дело, когда какая-то дистанция остается позади.
Мне не хотелось
Я пошел домой один. Не по Цветному бульвару, а переулками. Я чувствовал себя непривычно и неловко. Слегка непривычно и слегка неловко. События складывались в какую-то конфигурацию, и вся эта конфигурация опиралась почему-то на меня.
До сдачи отзыва о СОМе оставались считанные дни. Григорий Николаевич, вероятно, поручился за Лаврентьева перед Сизовым страшным поручительством. А перед Григорием Николаевичем поручился за Витю я. А Лида нуждалась, оказывается, в утешении и в поддержке…
А я… я никак не могу привыкнуть к мысли, что я взрослый и что пора мне внести свои изменения, оставить свой отпечаток на том мире, который застанут другие. Но чтобы оставить отпечаток, предмет должен быть тверже, чем материал, с которым он входит в соприкосновение…
Я пришел домой и не успел раздеться, как позвонила Лида. Оказывается, она мне звонила уже раз тридцать (раза три, наверное, но когда никто не отвечает, каждый звонок идет за десять), оказывается, у нее изменились обстоятельства, и она была свободной весь вечер и провела его в ожидании, что я вот-вот вернусь домой. А теперь я пришел, я она дозвонилась, но все это было уже бессмысленно.
Вернее, смысл был, но уже не тот. И лучше бы уж совсем никакого, чем тот, который получался.
Первый, самый шустрый разведчик, первый квант раздраженности проник в наш лагерь, чтобы разведать, достаточно ли мы бдительны. Смешной квант. Смешная разведка. Как будто люди ссорятся потону, что хотят этого. Как будто люди стареют или отчаиваются потому, что приятнее этих занятий просто ничего нет на свете. Как будто дело в бдительности!
Если бы не наша идиотская, нелепая, фантастическая никому-не-нужная приверженность к справедливости. Тот, кто придумал это понятие, не любил людей. Ну, значит, и не любил меня и Лиду.
Лида хотела справедливости. А разве справедливо, что ее лишили частицы ее жизни, лишили сегодняшнего вечера? Я был не виноват, а разве справедливо быть невиновным, когда человеку рядом плохо? Мы оба хотели справедливости. Только ее. И в результате мы впустили маленький острый квант, и оба узнали его.
Колесико обстоятельств где-то провернулось на пару зубцов, и мы с готовностью поддались на излюбленный древними греками сюжет: человек и фатум. Но древний грек боролся. Боролся, зная, что противостояние кончится его гибелью. И зрители переживали катарсис. Само небо, нависшее над амфитеатром, казалось, цепенело и не решалось обрушиться на плечи героя.
Знакомясь с моей биографией, никто не испытает катарсиса. Я не умею прятать боль и концентрировать ее внутри себя в решимость. В решимость и выдержку. Я буду требовать справедливости, маленькой, каждодневной справедливости, омертвлять по кусочку ту ясность, которая вначале является даром, волею случая. Буду цепляться за остатки, за компромиссы и, когда ничего не останется, отойду в сторону. Будет уже не больно. Будет мертво.
Потом оживу снова. Для короткой любви. Для долгого расставания.
Так было. Чтобы так не было и дальше, недостаточно делать другие ходы в игре. Надо изменить правила игры. Изменить игру.
Но такие вещи начинают не с женщин. Их начинают как-то в стороне, как-то совсем в стороне. А женщина чувствует это сама. Без разговоров и объяснений. Без клятв. Она чувствует это сама. Безошибочно.
13. Коля Комолов
Зачем Геннадий привел ее ко мне? К нам, на наши глаза. На мои и Лаврентьева. Он не боится — хорошо, это мы уже знаем. Не боится, как не боятся за все, что досталось слишком легко. Это чистый случай, думаю, что так, но все-таки случай случился опять-таки с ним. Мог бы и не случиться, да. Но если уж случился, то, конечно, с ним.
Как будто не я конструировал этот случай, не я исследовал его во всех возможных и невозможных вариантах и чуть ли не построил целую его теорию в своих дневниках еще пятнадцатилетней давности. И как будто я не давал Геннадию Александровичу читать эти дневники. У нее, видите ли, не было спичек, он так мне это рассказал. Да носи я хоть тысячу дет целое ожерелье из самых роскошных зажигалок, господин Случай распорядится по-своему. На этот раз нужны были спички. Нужно было сидеть на той скамейке и просто иметь спички. На этот раз… А «раз» всегда бывает только этот. Только один, и только этот. Других не бывает. Не будет. Другие случаи — это не по правилам игры.
Кто-то подбросил вселенную, как игральную кость, и выпало: надо было сидеть на той скамейке и иметь просто спички. А также не строить теорию в дневниках пятнадцатилетней давности. Тем более недопустимо жаловаться и ворчать на все это.
Пуститься во все тяжкие? Да ведь говорят, что это не-э-тич-но. И ведь можно проиграть. Не пускаясь во все тяжкие, всегда можно сказать, что, мол, не очень-то и хотелось, что виноград зелен, и всякое такое. А так… проиграть, оказаться смешным. Неэтичность, кажется, понятие темное. Это, в конце концов, только о браках говорится, что они совершаются на небесах. А она ему… кто она ему? Печорин далековато забрел по ту сторону добра и зла, но он выиграл у Грушннцкого. Да что Печорин? В подобных случаях это едва ли не общее правило: когда не надеются на успех, вспоминают об этике.
Неэтично… А этично было сидеть на той скамейке вместо своего друга, который сконструировал это все аж в дневниках пятнадцатилетней давности?
Витя Лаврентьев сказал, что напрасно я всю свою ученость в ход пускаю, что для Гены ее и половины хватит. Витя Лаврентьев не понял только одного: здесь вообще никакой учёности не хватит. Здесь не в ней и дело. И в спорах смешно он нас упрекает: смешно именно то, что нас обоих. На равных. А какие же это споры, когда остались, по существу, мои провокации? Гена отбрехивается, ввязывается для виду, да и вообще потрепаться любит. Но для него это уже не остро. Дли него нет содержания в наших разговорах. О чем бы они ни были. До его армии — да, до университета — еще сильнее. Это было нашим содержанием, нашим единственным и общим. Для меня так и осталось.