Программист
Шрифт:
— Так что, можно подавать заявления? — спросил я Иоселиани.
— Можно, — ответил он, — и нужно. Раньше перейдешь — раньше все обсудим, перетрясем и двинем дальше.
— С кадрами все нормально, все обговорено? Все-таки я людей снимаю.
— Сто пять процентов гарантии. Как доехать и прочее— Самусевич расскажет. Она здесь была.
— Возьмите мой домашний телефон, Давид. — Я продиктовал номер. — через пару деньков или я вам, или вы мне. Идет?
— Есть.
«До свиданья, друг мой, до свидания!» — какая глупость! Такие строчки, а я вдруг понял, что декламирую их обращаясь к институту. Я вдруг точно понял, что ухожу из него. И дело даже не в разговоре
Но предстояла еще большая работа. Я зашел к своим. почти все были на месте. Из нужных мне не было только Акимова. Я был краток и по возможности (по возможности, так как в принципе это для меня противоестественно) официален. Я сообщил группе, что наш отдел переводят в ГВЦ. Сказал, что тематика неизбежно изменится, и объяснил, в какую сторону. Далее я сказал, что есть возможность продолжить сложившуюся у нас работу на новом месте. Продолжить изучение различных алгоритмических языков, продолжит, а для желающих — и полностью перейти на теоретическую работу. Сказал, что работа предстоит интересная и перспективная. Это я сказал твердо. Для меня это была объективная правда. «Тем, кто знаком с алгоритмом большой моделирующей программы, сказал я, — могу разъяснить, что работы будут связаны с обобщением и развитием этой и сходных идей».
Далее посыпались вопросы. О ставках, о названии фирмы и другое. Я на все вопросы ответил. Далее наступило короткое молчание. Потом не очень короткое оживление. Пересуды, снова горох вопросов, но уже не принципиальных, уже многие были повторными. Далее я слукавил. Я сказал: «Ситуация требует решать незамедлительно. В ту или иную сторону. Во-первых, через две недели все вы будете оформлены переводом в ГВЦ. В случае ухода лишняя запись в трудовой книжке никому не нужна. А во-вторых, на новом месте временной лимит тоже жесткий. Если в несколько недель лаборатория не будет укомплектована, ее могут свести до сектора. Так что, кто уходит, советую заявление написать сегодня-завтра. Я лично подаю сегодня».
Я слукавил. И что же я слукавил? Не упомянул только о переаттестации Борисова и Телешова, предстоящей черев две недели. Не упомянул о негативном. Всю позитивную информацию выдал скрупулезно точно. И даже без эмоционального нажима. Пусть решают сами.
Ну а о негативном… Сработала извечная логика радетелей за дела человеческие. Я сам решил за них, что им надо знать, а чего — не надо. Минимально, совсем минимально решил и не высказал возможных сомнений (для них главное — позитивная информация, да и к Борисову и Телешову никто особых симпатий не питал), а все-таки решил. Решил за.
Ученье — свет, неученье — тьма. Знание — сила. Что еще? Наверное, немало таких присказок-прибауток. Но балагур прост и груб. Как топор. А в жизни приходится действовать куда более тонкими инструментами.
Первыми высказали готовность заступить на передний кран науки Люся и Лена. Но я их должен был огорчить, что они как молодые специалисты не могут, не отработав трех лет, уволиться с предприятия, на которое были направлены по распределению. Огорчил я их с легким сердцем, ибо знал и предвидел (нетрудно было предвидеть, совсем нетрудно), что для переднего края науки не годятся они, да и он для них не годится. И род их занятий вряд ли переменится с переходом в ГВЦ, не переменится и останется столь же таинствен и непонятен решительно для всех, кроме самих Люси и Лены.
Народ вокруг начал редеть (расходились обдумывать и прикидывать, как и что), и ко мне подошла Светлана Ларионова. Светлана Федоровна.
Она подошла ко мне очень, близко и сказала не громко — не тихо (если ближайшие вслушивались, вполне могли бы услышать):
— А я никуда не собираюсь переходить, Геннадий Александрович.
— Вольному — воля, Светлана Федоровна, только не надо так раздражаться. По-пустому не надо. Вы, кажется, копируете Телешова, а вам это вдвойне не идет. Женщина все-таки.
— Не вам про Телешова рассуждать, Геннадий Александрович. И если уж выбирать начальника, я, разумеется, выберу Телешова.
— Это почему же? Если не секрет.
— Люблю сильных мужчин.
— Боюсь, Светлана Федоровна, что в скором времени вам придется пересмотреть ваши сравнительные оценки. Но помочь вам тогда я ничем не смогу.
К концу дня подали заявления трое: я, Самусевич Зинченко. Вернее, не подали, потому что подавать было некому — начальство с обеда исчезло, — а просто отнесли секретарю отдела и проследили, чтобы она проставила на заявлениях число. Позарез нужно было поговорить с Акимовым, но его тоже не было.
Я вышел из института и позвонил Лиде. Она просила меня не звонить, и Исидора Викторовна советовала не делать этого. Но конфигурация событий вроде бы сложилась вокруг меня. Вроде бы я сам начал поворачивать и разворачивать ее в нужную сторону. Мне казалось, что в этом уже есть какой-то успех. Тот, которого ждала от меня Лида. Зачем же ей ждать и томиться? Прикидывать, сумею или не сумею.
Я должен был рапортовать об успехах. Я не мог не рапортовать. Я позвонил Лиде.
Она не хотела знать ни о каких моих успехах. Я мог извиниться и протрубить отбой. Но мне стало обидно. Как тогда. Я сказал (и сказ мой все более переходил в крик), что не понимаю, как можно на основании одного срыва забывать все остальное. Ну я сорвался тогда, я себя не оправдываю, но ведь я хочу исправиться. Я занимаюсь делами. Работой. И ничего пока не прошляпил, не завалил. Почему же я не могу сообщить об этом ей? Поделиться. Поговорить, наконец, просто так.
— Ты прошляпил, Гена, — сказала она усталым и раздраженным голосом. — Ты прошляпил главное. Работой ты занимаешься эти дни? Ну что ж, прекрасно. И уже, говоришь, что-то там сделал? Но это неважно. Ты ж не работой занят, вот что. Ты ею с отчаяния занялся, что мне было что рассказать. А мне это почему-то неинтересно. Вот и все. И не шуми ты так, ради бога!
У меня были возражения по всем пунктам.
Но я не успел. Не успел ни возразить, ни опровергнуть даже первый пункт. Даже прервать ее не успел. Она резко кончила свое и повесила трубку.
Я шел домой, и недоумение мягким-мягким туманом распластывалось над и вокруг. Я шел домой с нимбом недоумения над головой, С туманным, молочно-туманным облаком недоумения. Я недоумевал. Святая наивность.
Ведь я же хотел как лучше.
Хотел как лучше.
Как лучше…
Моя наивность уже не была святой. Я разменял четвертый десяток, и наивность (все, что угодно, но только не она) уже не могла быть святой. Моя наивность была злостной.
На следующее утро я сразу же переговорил с Акимовым. Он меня выслушал и согласился. Когда слушал, заметно было, что сердчишко у него екало (все-таки меньше, чем за год, я его уже второй раз снимаю с места, в опять все то же: разговоры о перспективах, о творческой работе и все такое. Только тогда, по осени, вдохновителем и организатором всех наших будущих побед предполагался Борисов, а теперь, по весне, — Иоселиани). Замирало у Сережи сердчишко, это точно, но выслушал он меня твердо. Вопросы, разумеется, задал. И все деловые, точные. Я ему так же точно и ответил.