Прогулка под деревьями
Шрифт:
Юноша держался за рычаг, ветер развевал его темные волосы, обрамлявшие склоненное лицо, бледное, решительное, взор его был устремлен на штурвал; рядом сидела женщина в розовой накидке, сверкавшей золотыми нитями и ниспадавшей с ее головы и плеч на скрещенные на груди руки…
Наконец, одна из важнейших деталей этих видений — фонтан, источник энергии и света, откуда льется всемогущее дыхание.
Итак, поначалу ясность этих видений, их загадочность изумляли меня; но при этом мне иногда становилось смешно, и в конце концов я совсем разочаровался. Это все напоминало извечные описания Абсолюта, видения пророков и апостола Иоанна на острове Патмос:
«Ты находился в Едеме, в саду Божием; твои одежды были украшены всякими драгоценными камнями; рубин, топаз и алмаз, хризолит, оникс, яспис, сапфир, карбункул и изумруд и золото… ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней…»
«Улица
Как будто люди не нашли ничего лучшего для описания великолепия и вечности, чем золото и драгоценные камни… Но это был лишь бледный список с Иезекииля и апостола Иоанна. (И тут уместно было бы подумать, почему так вышло и чем объясняется такой выбор.) Видения AE напомнили мне одну запоем прочитанную в детстве книгу — «Светопреставление», принадлежащую, кажется, астроному-популяризатору Камилю Фламмариону. Я позабыл, к сожалению, ее сюжет, но вроде бы речь шла о конце света, при котором спаслась единственная пара, призванная возродить совершенную жизнь. Художник, очевидно, вдохновлялся иллюстрациями к книгам Жюля Верна, с их летательными аппаратами, до странности напоминающими те, что описывал AE, свидетельствуя о своей «новой земле» — там, среди буйной нетронутой природы, расхаживали задрапированные длинноволосые женщины, словно сошедшие с обложек музыкальных альбомов Шаминад [1] или Salonst"uke [2] , — можно подумать, они изображали как раз рай Рассела. Должен подчеркнуть, что это замечание касается в первую очередь стиля. Именно стиль показался мне смешноватым (допускаю, что я могу и ошибаться), как бывает нелепа духовная жизнь в низших своих проявлениях: дешевые спиритические брошюрки, издания мелких протестантских сект, белые одежды Дункан, «эвритмические танцы» антропософов… Возможно, это была защитная реакция на первоначальный энтузиазм, необходимая мне для лучшего понимания смысла моих собственных видений. Тогда я сказал себе: воины в золотых шлемах, сверкающие дворцы и искристые фонтаны не стоят тех усилий, которые затратил AE, — он утверждал, что они необходимы каждому, кто готов культивировать духовный дар созерцания так называемой (одно название чего стоит!) «Страны тысячи цветов»… Еще я думал, что «чудное лицо любимого существа, более чарующее, чем сама жизнь», которое, «сияя перед нами, может отвлечь нас своей прелестью от этой задачи», и в самом деле излучало для меня свет бесконечно более драгоценный, чем любой алмаз, но при этом я видел его изъяны… И в то же время я хорошо понимал горячую жажду достигнуть запредельного. С другой стороны, я понимал, что это были видения «низшего порядка» — как говорил и сам AE, как бы предупреждая наше разочарование. И что, самое главное, язык не может воспроизвести их без потерь. Но тогда — не следует ли бросить вызов как раз тому, что не в силах выразить язык? Так или иначе, глядя на мир вокруг, я опять и опять повторял себе: то, что открывалось мне в иные дни, а это бывало все чаще с тех пор, как моя душа обрела новую ясность, заставляло воспринимать видения AE как фантасмагории, иллюзии. Мне начинало казаться, что он не сдержал обещание поведать о золотом веке на нашей земле, а описал вместо этого какой-то нездешний мир; тогда как мне являлся именно наш, мало чем отличающийся от своего Обычного вида. Но что же именно я видел?
1
Сесиль Шаминад (1857–1944) — французская пианистка, композитор, автор альбома «Слова любви» и др. (Здесь и далее примечания переводчиков).
2
Салонная пьеса (нем.).
Тут-то и начинаются настоящие трудности. Но ведь мы живем в темноте, не только не смея мечтать о могуществе, но и не зная даже, осталась ли у нас хоть какая-то надежда. А если и осталась — мы вряд ли когда решимся ее высказать. Однако сами эти колебания залог того, что мир, где нам выпало жить, не сотворен раз и навсегда, но и не может быть переделан по; желанию; это мир, где идут на ощупь, мир риска и волшебной неуверенности. Задача человеческого духа состоит не в том, чтобы громоздить Пелеон на Оссу в попытке достичь неба или возводить святилища, но, скорее, в том, чтобы искать проход сквозь непроницаемую стену.
Как я уже говорил, у меня создалось впечатление, что, пытаясь передать свои видения, AE начинает писать хуже; тогда возникает вопрос — не существует ли у человеческой речи (явления самого по себе таинственного) некоей неразрывной связи со смертью или, точнее, с этим конечным миром; тогда все, что мы пытаемся увидеть вне его границ, лежит за пределами представлений и не выразимо словами.
Можно было бы тогда заключить, что слово, стремящееся выйти за границы здешнего мира, сбивается с пути и перестает соответствовать и нашему миру, где оно было на своем месте, и миру Абсолюта, где просто угасает.
Опять
И вот я снова возвращаюсь к земле, я не могу без нее; но как я могу отрицать стремление к Абсолюту и, при любви к жизни, ослепительно прекрасной в своей неразрывной связи со смертью, — как я могу отрицать ужас смерти, страшной в силу своей несовместимости с жизнью? Ускользая от словесного описания, Абсолют с одинаковой силой противится и отрицанию, и утверждению — этим он всегда будет притягивать нас.
А потому — не является ли зримый мир, и особенно то великолепие, в какое он облекается порой перед нами, всего лишь эманацией, бледным подобием Абсолюта? Другими словами, если смотреть на него достаточно внимательно, пристрастно и вместе с тем отрешенно, не откроется ли нам в его облике сияние рая? Если омыть взор, то и мир предстанет более чистым; если искать чистоты языка, то, возможно, удастся передать другим прообраз невыразимого… И потом, достигнув высшей чистоты, сбросить тело как ветхую одежду и легко шагнуть навстречу смерти… Но я пока не дошел до того, чтобы настаивать на истинности или ложности этих слов, я выбираю другой путь…
Мне думается, источник великолепия мира — смерть, а не бессмертие; его красота является в подвижном, мимолетном, преходящем; а высшая красота проявляется как высшее противоречие, граничащее с загадкой, причем такой загадкой, которая сама по себе — чистое безумие: как разгадать крыло бабочки, летучее семя, мгновенный взгляд?.. Я, как видите, совсем не призываю вернуться к рациональному, объяснимому, считаться с наличием каких-то границ; я мечтал бы проникнуть взглядом в непостижимую и противоречивую плотность реального; говорю о созерцании — настойчиво-страстном и вместе с тем отрешенном, но никогда и помыслить не мог о бегстве из этого мира.
Бледны, холодны, бескровны видения AE — во всяком случае, в его пересказе — и по сравнению с реальным миром.
Нужно следить, чтобы слова не текли произвольно, не то они тут же выберут привычные русла. Снова размышляю над тем, что я хотел объяснить самому себе и уточнить на следующих страницах. Например, вот это: тронутый поначалу тем, что «Светоч озарения» подтвердил мои собственные предчувствия (я, конечно, жаждал подтверждения, а смысл их был в том, что поэзия не сводима ни к эстетическому, ни религиозному началу), но потом меня разочаровали возвышенно-эфирные описания духовных сокровищ, обретенных ирландским поэтом ценой таких неимоверных усилий. Быть может, он поспешил или я был слишком нерасторопен, привязан к земле, слишком жаден до ощущений и слаб. Мне показалось, что AE по-настоящему не вопрошал о мире, но уносился на крыльях к «заоблачным сферам», имевшим, на мой взгляд, все недостатки сверх-природного, в частности — бескровность. (И откуда бы там взяться крови?) Я же думал, что сама тайна целиком принадлежит земле, а ключи от нее лежат в травах. Да, то, что ждет нас за пределами мира, — непостижимо; но я решил идти навстречу непостижимому (притягивающему к себе, как любая бездна), преодолевая вещественность Зримого, двигаясь в мире противоречий, опираясь на двойственность, неоднозначность собственных чувств — смешение любви с отрешенностью, исступления с небрежностью, стремления к цели со сдержанной иронией. Возможно, здесь есть ошибка, и даже грубая — потому что тут видно желание обладать всем, но невозможно думать, что истинная любовь бежит противоречий.
Не могу все-таки завершить эти заметки (разумеется, они должны быть дополнены, исправлены и даже оспорены), не сказав еще немного о книге AE; кажется, я слишком много говорил о своем разочаровании, или, вернее, о наших разногласиях; но у него есть одна фраза, особо меня поразившая и напрямую связанная с моими поисками.
AE думал, что исключительная концентрация мысли вкупе с упорной медитацией способны привести к познанию всего на свете; он полагал, например, что ему дано видеть какие-то обстоятельства прошлого, присутствовать при событиях истории, происходивших много веков назад. Он порой задумывался, что делает возможным такое познание, и пытался объяснить его строением человеческого глаза:
Любая точка видимого пространства, даже если она размером с булавочную головку, содержит в себе микрокосм земли и неба. Мы знаем это, ибо повсюду, где мы оказываемся, наш взгляд способен созерцать бесконечность. Неужели это сгущение бесконечности в атоме происходит лишь в видимом мире, а не (одновременно) в душе и — на другом уровне — в духе? Что могла бы отразить совершенная душа? Быть может — мириады граней жизни человечества? А разве дух не становится зерцалом небес и созданий божественного Разума, когда он погружен в мистические и метафизические идеи? Или же он лишь отражение самого себя и всякое познание ограничено нашим внутренним миром, а человеческая потребность связывать воедино, пусть лишь мысленно, разрозненные части бытия — это всего лишь трагический самообман спящей души? Или, может, сосредоточенность воли и пламенное созерцание, заставляющие нас стремиться к свету, отблески сверхъестественного мира, даруемые нам, порождены иной причиной, а именно тем, что на мигу нас приоткрылся тот самый глаз, который, окончательно открывшись, заставит нас воскреснуть из мертвых?