Проигравший. Тиберий
Шрифт:
По всему городу пошли аресты — десятками и сотнями. Лестница Гемоний стала красной и скользкой от крови. Палачи работали, сменяя один другого — без остановки. Арестованных подводили сюда группами и поодиночке, и всегда был запас, позволяющий не делать перерывов. Теперь возле этого места больше не собиралась ликующая толпа. Каждый гражданин мог окрасить своей кровью ступени, ведущие вниз, к быстро текущей воде. Для этого было достаточно самого мелкого доноса — никто не разбирался, правда ли в нем написана, а наказание было для всех одно — смерть.
Город словно опустел —
Тиберий распорядился, чтобы казнили и обоих детей Сеяна от Апикаты (самой ей была дарована жизнь и даже небольшая сумма денег). Но с этими детьми получилась небольшая заминка.
Мальчик был еще несовершеннолетний. Для того чтобы его казнить, на него надели взрослую тогу. А девочка, что еще хуже, была совсем маленькой и, значит, девственницей. Девственниц охранял древний закон. Для того чтобы этот закон не нарушался, Макрон сам пришел к ней в темницу и изнасиловал ее. Только после такой процедуры девочке могли спокойно отрубать голову. И это тоже сделал Макрон. Таким образом был создан неплохой прецедент.
Казни совершались не только в Риме. Некоторых преступников по-прежнему отвозили на остров, к императору. Калигула в эти горячие дни просто разрывался на части: ему хотелось во всем поучаствовать и все посмотреть. Но на Капри он любил бывать больше всего. Здесь не нужно было изображать перед народом спасителя отечества. Здесь Калигула мог побыть самим собой — и увлеченно изобретал все новые виды пыток и казней для преступников, а также новые виды извращений для императора и себя. Спинтриям приходилось немало трудиться, но на то они и были спинтрии.
Тиберий, правда, мало занимался посещением сада удовольствий: он так и не смог скоро оправиться от испуга и все сидел на своей вилле «Ио». Ему казалось, что Калигула и Макрон казнят мало, непростительно мало преступников. Изувеченные трупы летели со скалы вниз один за другим, а Тиберий хотел еще и еще. Целых девять месяцев он провел затворником на вилле, пока Макрон, которого он пожелал к себе приблизить, и Калигула не смогли убедить его в том, что ему больше нечего бояться.
Он много раздумывал о жизни. Она, что и говорить, была нелегкой. Но Тиберий упорно шел к своей цели — и вот он добился всего, чего хотел.
А сколько раз он мог проиграть! Даже если не думать о том, что его могли убить в сражениях — а жизнь тогда можно было считать проигранной, — набиралось столько случаев, что хватило бы на большую толпу, а не то что на одного человека.
Его могла убить Ливия — и не раз. Его мог убить Август. Его могли убить Германик, Постум, Агриппина. Он мог сгнить на проклятом Родосе. И вот совсем недавно Тиберия мог убить Сеян. Самый лучший друг, который у него был в жизни.
Но Тиберий опять выиграл. Он сумел вовремя раскусить противника и сделал верный ход.
Единственное, на что можно посетовать, — это возраст. Поздновато достался Тиберию главный выигрыш — самый главный, о котором может мечтать человек. Годы, годы берут свое. Уж не тянет, как бывало, выпить вина и — несмотря на сильные возбуждающие средства, которые дает ему Фрасилл, — все реже хочется (и можется) порезвиться с любвеобильными крошками спинтриями.
Империя его занимает половину мира. И она так прочна и устойчива, что просуществует еще тысячу лет. А если надо, просуществует больше.
Август спал по шесть часов в сутки — и жаловался на то, что времени на управление империей ему не хватает. Тиберий совсем забросил управление, а империя жива и будет жить. Он открыл замечательный способ властвовать, перестал сменять губернаторов и наместников провинций. Зачем сгонять их с насиженных мест? На поле лежит раненый, его раны покрыты мухами, пьющими кровь. Зачем сгонять их? Тут же прилетят новые, еще более голодные, — и раненому придется гораздо хуже.
Не нужно никакого правления, кроме страха, думал Тиберий. Если люди боятся — они послушны. Не прав был Сеян, который в один прекрасный день много возомнил о себе и перестал бояться.
Тиберий заставил бояться всех.
И сам он тоже боится — потому всегда и выигрывает.
Кстати, о Ливилле. Он не стал казнить ее на ступенях Слез, а отдал матери. Антония сама решила казнить ее — и казнила по своему усмотрению. Она заперла Ливиллу без воды и пищи — и уморила голодом и жаждой. Ливилла умирала несколько дней, крики ее были слышны во всем доме. Но сердце матери не дрогнуло: вот что значит страх. Пусть не за свою жизнь, а всего лишь — за честь семьи, но все же страх.
Много удивительных открытий можно сделать, если занимаешься только собой и думаешь все время о себе. И конечно, имеешь для этого все возможности. Вырабатывается свойство замечать самые незаметные мелочи, самые невидимые связи явлений. Открытия ждут тебя на каждом шагу. Смотришь, например, на свой палец, и вдруг тебя осенит: а ведь там, куда ты уйдешь непременно, этот привычный кусочек плоти, что так долго и исправно тебе служил, уже не понадобится. Но что будет вместо него? Ведь нельзя же себе представить, что в загробной жизни не понадобятся руки, ноги. Твой палец вместе с остальной требухой сгорит на костре и все же останется при тебе. И тогда ты сможешь посмотреть на него совсем другими глазами. А глаза? И так далее.
И до чего же становится себя жаль! Причем — обоих— и того, кто сгорит в погребальном пламени, и того, кто уйдет за роковую черту: Жаль вдвойне! Но люди, что тебя окружают — все до одного бездушные и черствые, — не хотят делить с тобой эту жалость. Им нет дела до твоих страданий, ночных мучительных раздумий и тайных слез, проливаемых над горькой судьбой, которая обязательно должна привести тебя к смерти. Могли бы и догадаться и посочувствовать, хотя бы для виду — ведь всем известно, что у императора по утрам бывают красные заплаканные глаза!