Происхождение всех вещей
Шрифт:
Альма знала, что мастурбировать нехорошо. Порочность слышалась даже в самом происхождении этого слова, означавшего «осквернение рукой». (Тут она не порадовалась, что знает латынь.) Но снова она не смогла удержаться от привычки узнавать обо всем и изучила предмет, а то, что узнала, ее не обнадежило. В одном британском медицинском журнале она прочла, что дети, растущие на свежем воздухе и питающиеся здоровой пищей, никогда не должны испытывать ни малейших сексуальных ощущений в теле, а также интересоваться сведениями о чувственных наслаждениях. Простые удовольствия сельской жизни, утверждал автор, сами по себе являются достаточным развлечением для молодых людей, и тех не должно обуревать желание исследовать свои гениталии. В другом медицинском журнале она вычитала, что спровоцировать преждевременный сексуальный интерес могут ночное недержание мочи, слишком много побоев в детстве, раздражение ануса глистами или (тут у Альмы перехватило дыхание) «преждевременное интеллектуальное развитие». Вот это, должно быть, с ней и произошло, подумала она. Ведь если
Другими словами, привычка эта не пользовалась доброй славой. Однако Альма первоначально не собиралась делать самоублажение привычкой. Она совершенно честно и искренне клялась все прекратить. По крайней мере, поначалу. Она обещала себе прекратить читать непристойные книги. Обещала перестать предаваться чувственным фантазиям о Джордже Хоуксе и его мокрой копне темных волос. Нет, она никогда больше не будет представлять, как кладет себе в рот его член. Она клялась никогда больше не ходить в переплетную, даже если понадобится «починить» книгу!
Но, разумеется, решимость ее неизбежно ослабевала. Она клялась, что наведается в переплетную всего лишь еще раз. Всего лишь раз позволит будоражащим порочным мыслям проникнуть себе в голову. Всего лишь раз ее пальцы закружатся по спирали под юбкой и во рту, и она почувствует, как сжимаются ноги и горячеет лицо, а тело рвется на свободу в вихре чудесного, ужасного, безудержного хаоса. Всего лишь раз.
А потом, может быть, еще раз…
Вскоре стало ясно, что бороться с этим она не может, и у Альмы не осталось иного выбора, кроме как втайне позволить себе подобное поведение и продолжать посещать переплетную. Как еще ей было справиться с желаниями, которые накапливались в ней каждый день, каждый час? Вдобавок воздействие подобных занятий на ее здоровье и настроение столь сильно отличалось от предостережений в медицинских журналах, что долгое время она задавалась вопросом: а мастурбирует ли она вообще? Может, она что-то делает неправильно и по ошибке ее занятия начали приносить пользу, а не вред? Как еще объяснить тот факт, что ее секретное увлечение не обернулось теми страшными последствиями, о которых предупреждали медики? Оно приносило Альме облегчение, а не болезни. Она должна была лишиться жизненных сил, но вместо этого ее щеки окрашивались здоровым румянцем. Безусловно, ее одержимость внушала ей стыд, однако, закончив дело, она чувствовала, что ее охватывает ощущение полной и отчетливой мысленной ясности. Из переплетной она сразу бежала к своей работе и бралась за труд с обновленным осознанием своей задачи; энергичная работа мыслей подталкивала ее к исследованиям, а тело пульсировало целенаправленным восторженным вдохновением. После переплетной ее ум становился, как никогда, острым, как никогда, пробужденным. После переплетной работа всегда кипела.
Кроме того, теперь у Альмы появилось свое рабочее место. У нее теперь был свой кабинет — по крайней мере, место, которое она звала кабинетом. Расчистив каретный флигель от залежей отцовских книг, она взяла себе одно из помещений, ранее использовавшееся для хранения сбруи, и превратила в свою «келью». Это было чудесное место. Каретная «Белых акров» располагалась в красивом кирпичном здании, величественном и светлом, с высокими сводчатыми потолками и широкими стрельчатыми окнами. Кабинет Альмы находился в лучшей из комнат флигеля, где мягкий свет падал с северной стороны, полы были выложены чистой плиткой, а окна выходили на безукоризненный греческий сад ее матери. В комнате пахло сеном и пылью и в приятном беспорядке лежали книги, сита, тарелки, кастрюли, саженцы, письма, банки и старые жестянки из-под печенья. На девятнадцатилетие мать подарила Альме камеру-лючиду, [17] при помощи которой она могла увеличивать и переносить контуры растений на бумагу, добиваясь более точных научных иллюстраций. У нее также появился набор прекрасных итальянских призм, из-за чего она чувствовала себя почти Ньютоном. Еще у нее были добротный, крепкий письменный стол и широкий простой лабораторный стол для экспериментов. Вместо обычных стульев она приспособила для сиденья старые бочки, так как среди них легче было ходить в кринолинах. У нее также были два превосходных немецких микроскопа, с которыми, как заметил Джордж Хоукс, она научилась обращаться, как искусная вышивальщица. Поначалу зимой в кабинете было не очень приятно (стоял такой холод, что у нее замерзали чернила), но вскоре Альма раздобыла себе маленькую дровяную печь и сама заложила трещины в стенах сухим мхом, и в конце концов ее кабинет стал самым уютным и удобным прибежищем, какое только можно было себе представить, и оставался таким круглый год.
17
От лат. camera lucida («светлая комната») — оптический прибор, снабженный призмой и служащий вспомогательным средством при переносе существующих мотивов на бумагу.
Там, в каретном флигеле, Альма составила свой гербарий, в совершенстве овладела таксономией и взялась за проведение более сложных экспериментов. Свой древний экземпляр «Справочника садовода» Филлипа Миллера она прочла столько раз, что сама книга стала похожа на старую пожухлую листву. Она изучала последние медицинские труды, в которых говорилось о благотворном влиянии дигиталиса [18] на пациентов, страдающих водянкой, и о применении копайского бальзама [19] для лечения венерических заболеваний. Она трудилась, совершенствуя свое искусство ботанической иллюстрации, — ее рисунки так никогда и не стали красивыми, зато всегда были бесподобно точны. Она работала с неустанным усердием; пальцы беззаботно летали над страницами блокнота, а губы шевелились, как в молитве.
18
Другое название — наперстянка.
19
Смолистый сок южноамериканских деревьев рода копаифера (разновидность бобовых).
В остальной части «Белых акров» жизнь текла, как обычно, в делах и заботах, реализации серьезных коммерческих проектов и конкуренции; но эти два места — переплетная и кабинет в каретном флигеле — стали для Альмы комнатами-близнецами, где она могла найти уединение и вдохновение. Одна была для тела, другая — для ума. Одна была маленькой, без окон; другая — просторной и залитой ослепительным светом. В одной пахло старым клеем; в другой — свежим сеном. В одной вырывались наружу потаенные мысли; в другой — идеи, которые можно было опубликовать, поделившись ими с окружающими. Две эти комнаты существовали в разных зданиях; их разделяли лужайки и сады, а в середине пролегла широкая тропа из гравия. Никто бы никогда не связал их друг с другом.
Но обе этих комнаты принадлежали одной лишь Альме Уиттакер, и в них она оживала.
Глава девятая
Однажды осенью 1819 года Альма сидела за столом в каретном флигеле и читала четвертый том естественной истории беспозвоночных Жан-Батиста Ламарка, когда увидела в греческом саду матери промелькнувшую фигуру.
Альма привыкла, что мимо по делам проходили работники «Белых акров»; обычно также по лужайке расхаживали куропатка или павлин, но это существо было не рабочим и не птицей. Это была невысокая и аккуратная темноволосая девушка лет восемнадцати, одетая в розовый дорожный костюм, который был ей весьма к лицу. Прогуливаясь по саду, она беззаботно размахивала зонтиком с зеленым кантом и кисточками. Сложно было сказать наверняка, но, кажется, девушка говорила сама с собой. Альма опустила журнал и вгляделась. Незнакомка, кажется, никуда не торопилась; напротив, она отыскала скамью и присела, а потом — что было еще более удивительно — прилегла прямо на спину. Альма смотрела и ждала, когда же гостья пошевельнется, но та, видимо, заснула.
Все это было очень странно. На той неделе в «Белых акрах» были гости (эксперт по плотоядным растениям из Йеля, немецкий заводчик лошадей и занудный ученый, написавший крупный трактат о тепличной вентиляции), но никто из них не привез с собой дочь. Девушка явно не приходилась родственницей кому-либо из рабочих поместья. Ни один садовник не купил бы своей дочери такой дорогой зонтик, и ни одна дочь садовника не стала бы разгуливать по драгоценному греческому саду Беатрикс Уиттакер с подобной невозмутимостью.
Альма была заинтригована; она оставила работу и вышла на улицу. Осторожно подошла к девушке, не желая ее разбудить, но при ближайшем рассмотрении увидела, что та вовсе не спит, а просто смотрит на небо, разлегшись на кипе своих глянцево-черных кудрей, как на подушке.
— Здравствуйте, — проговорила Альма, глядя на нее сверху вниз.
— О, здравствуйте! — отвечала девушка, ничуть не испугавшись появления Альмы. — А я вот только порадовалась, что нашла эту скамью!
Девушка резко села, лучезарно улыбнулась и похлопала по скамье с собой рядом, приглашая Альму присесть. Альма послушно села, попутно изучая собеседницу. Та, спору нет, выглядела странновато. Издалека она почему-то казалась симпатичнее. Безусловно, фигура у нее была прекрасная, копна блестящих кудрей великолепна, как и премилые симметричные ямочки на щеках, но вблизи было видно, что лицо ее, пожалуй, слишком плоское и круглое, как обеденная тарелка, а зеленые глаза великоваты и чересчур выразительны. Моргала она, не переставая. Все это вместе придавало ей слишком инфантильный, не особо умный и несколько маниакальный вид.
Повернув к Альме свое нелепое лицо, девушка спросила:
— А теперь скажи мне вот что: слышала ли ты, как вчера ночью звенели колокола?
Альма задумалась. Вообще говоря, она действительно слышала звон колоколов вчера ночью. В Западной Филадельфии разгорелся пожар, и колокола били сигнал тревоги, слышимый по всему городу.
— Слышала, — ответила Альма.
Девушка удовлетворенно кивнула, хлопнула в ладоши и сказала:
— Я так и знала!
— Знала, что я слышала колокола?