Произведения, 1856—1859
Шрифт:
Она сердито молчала.
— Погода поправится, может быть, путь установится, и тебе бы лучше стало; мы бы и поехали все вместе.
— Извини меня. Ежели бы я давно тебя не слушала, я бы была теперь в Берлине и была бы совсем здорова.
— Что ж делать, мой ангел, невозможно было, ты знаешь. А теперь, ежели бы ты осталась на месяц, ты бы славно поправилась, я бы кончил дела, и детей бы мы взяли...
— Дети здоровы, а я нет.
— Да ведь пойми, мой друг, что с этой погодой, ежели тебе сделается хуже дорогой... тогда, по крайней мере, дома.
— Что ж что дома?....
— Нет, я поеду, — сказала больная, подняла глаза к небу, сложила руки и стала шептать несвязные слова. — Боже мой! за что же? — говорила она, и слезы лились сильнее. Она долго и горячо молилась, но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях и по дороге было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла, ни чаще, ни реже, а всё так же сыпалась на грязь дороги, на крыши, на карету и на тулупы ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, мазали и закладывали карету...
II.
Карета была заложена; но ямщик мешкал. Он зашел в ямскую избу. В избе было жарко, душно, темно и тяжело, пахло жильем, печеным хлебом, капустой и овчиной. Несколько человек ямщиков было в горнице, кухарка возилась у печи, на печи, в овчинах лежал больной.
— Дядя Хведор! а дядя Хведор, — сказал молодой парень, ямщик в тулупе и с кнутом за поясом, входя в комнату и обращаясь к больному.
— Ты чаво, шабала, Федьку спрашиваешь? — отозвался один из ямщиков: — вишь, тебя в карету ждут.
— Хочу сапог попросить; свои избил, — отвечал парень, вскидывая волосами и оправляя рукавицы зa поясом. — Аль спит? А дядя Хведор? — повторил он, подходя к печи.
— Чаво? — послышался слабый голос, и рыжее худое лице нагнулось с печи. Широкая, исхудалая и побледневшая рука покрытая волосами, натягивала армяк на острое плечо в грязной рубахе. — Дай испить, брат, ты чаво?
Парень подал ковшик с водой.
— Да что, Федя, — сказал он, переминаясь, — тебе, чай, сапог новых не надо теперь; отдай мне, ходить, чай, не будешь.
Больной, припав усталой головой к глянцовитому ковшу и мокая редкие, отвисшие усы в темной воде, слабо и жадно пил. Спутанная борода его была нечиста, впалые, тусклые глаза с трудом поднялись на лицо парня. Отстав от воды, он хотел поднять руку, чтобы отереть мокрые губы, но не мог и отерся о рукав армяка. Молча и тяжело дыша носом, он смотрел прямо в глаза парню, сбираясь с силами.
— Може ты кому пообещал уже, — сказал парень, — так даром. Главное дело, мокреть на дворе, а мне с работой ехать; я и подумал себе: дай у Федьки сапог попрошу, ему, чай, не надо. Може тебе самому надобны, ты скажи...
В груди больного что-то стало переливаться и бурчать; он перегнулся и стал давиться горловым, неразрешавшимся кашлем.
— Уж где надобны, — неожиданно сердито, на всю избу затрещала кухарка, — второй месяц с печи не слезает. Вишь, надрывается,
— Эй, Серега! иди, садись, господа ждут, — крикнул в дверь почтовый староста.
Серега хотел уйти, не дождавшись ответа, но больной глазами, во время кашля, давал ему знать, что хочет ответить.
— Ты сапоги возьми, Серега, — сказал он, подавив кашель и отдохнув немного. — Только, слышь, камень купи, как помру, — хрипя прибавил он.
— Спасибо, дядя, так я возьму, а камень, ей-ей, куплю.
— Вот ребята, слышали, — мог выговорить еще больной и снова перегнулся вниз и стал давиться.
— Ладно, слышали, — сказал один из ямщиков. — Иди, Серега, садись, а то вон опять староста бежит. Барыня вишь Ширкинская больная.
Серега живо скинул свои прорванные, несоразмерно большие сапоги и швырнул под лавку. Новые сапоги дяди Федора пришлись как раз по ногам, и Серега, поглядывая на них, вышел к карете.
— Эк сапоги важные! дай помажу, — сказал ямщик с помазкою в руке в то время, как Серега, влезая на козлы, подбирал вожжи. — Даром отдал?
— Аль завидно, — отвечал Серега, приподнимаясь и повертывая около ног полы армяка. — Пущай! Эх вы, любезные! — крикнул он на лошадей, взмахнув кнутиком; и карета и коляска с своими седоками, чемоданами и важами, скрываясь в сером осеннем тумане, шибко покатились по мокрой дороге.
Больной ямщик остался в душной избе на печи и, не выкашлявшись, через силу перевернулся на другой бок и затих.
В избе до вечера приходили, уходили, обедали, — больного было не слышно. Перед ночью кухарка влезла на печь и через его ноги достала тулуп.
— Ты на меня не серчай, Настасья, — проговорил больной, — скоро опростаю угол-то твой.
— Ладно, ладно, что ж, ничаво, — пробормотала Настасья.
— Да что у тебя болит-то, дядя? Ты скажи.
— Нутро всё изныло. Бог его знает что.
— Небось, и глотка болит, как кашляешь?
— Везде больно. Смерть моя пришла — вот что. Ох, ох, ох! — простонал больной.
— Ты ноги-то укрой вот так, — сказала Настасья, по дороге натягивая на него армяк и слезая с печи.
Ночью в избе слабо светил ночник. Настасья и человек 10 ямщиков с громким храпом спали на полу и по лавкам. Один больной слабо кряхтел, кашлял и ворочался на печи. К утру он затих совершенно.
— Чудн'o что-то я нынче во сне видела, — говорила кухарка, в полусвете потягиваясь на другое утро. — Вижу я, будто дядя Хведор с печи слез и пошел дрова рубить. Дай, говорит, Настя, я тебе подсоблю; а я ему говорю — куда уж тебе дрова рубить, а он как схватит топор да и почнет рубить, так шибко, шибко, только щепки летят. Что ж, я говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как замахнется, на меня страх и нашел. Как я закричу, и проснулась. — Уже не помер ли? Дядя Хведор! а дядя!