Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
Шрифт:
Он потерял мгновение из-за малых ботинок, ища опору для броска. Не зря говорят чалдоны: с покойника имущество снимать да на живое надевать – беды не миновать. Потерял он, потерял ту дольку времени, что стоит жизни. Э-эх, не сдай он свою обувь старшине под расписку!… И чего жалел-то? Зачем? Все равно Бикбулатов пропьет сапоги. Две желтые пташки взлетели навстречу Булдакову, ударилось в грудь, он инстинктивно заслонился прикладом от винтовки, от приклада отлетела щепка, занозисто впилась в телогрейку, под которой двоилось, распадалось нутро, дробились кости, смещалось в сторону все, что дышало, двигало, удерживало стоймя тело бойца. Ему чудилось: он ощущает движение пули, на пути которой вскипала, сгущалась кровь, делалась горячей и комковатой, двигаясь по жилам толчками. Привыкши к своему превосходству над всем, что есть живого на свете, Булдаков не ведал чувства смерти, но тут явственно ощутил: его убили. Одна пуля пробила
Пустым звуком взметнулось, гулко ударилось в бесчувственную пустоту. «Все! Неужели кранты?!» – просверкнуло вялым недоверием, вялым несогласием, но сей же момент, будто занавес упал в покровском клубе имени товарища Урицкого, обедня в Покровской церкви завершилась, отзвучали колокола, поп какать ушел… По немецким меркам прозвучало бы это примерно так: «Унзэр концерт ист аус. Кайнэ музик мер. (Концерт окончен, музыки больше не будет.)
Пулемет, которого так и не достиг Булдаков, продолжал сечь, рубить русских солдат. Впрочем, может, это каменья гулко катились по железной крыше покровской часовни – в детстве они пуляли на верхотуру камнями и, боязливо прильнув спиной к кирпичной стене часовни, слушали, как они, гремя, катятся вниз… «Как же Финифатьев-то? Он же сулился… Ах, дед, дед! Ах, Финифатьев, Финифатьев!…»
Царапая, скребя стенку траншеи ногтями, которые росли на плацдарме отчего-то скорее, чем на всякой другой стороне, падал, оседая на дно окопа, приникал к земле русский солдат. Обер-лейтенант Мезингер все давил, давил на собачку пистолета. Пистолет не стрелял – половину обоймы он, балуясь, расстрелял еще в начале атаки. Не веря тому, что он сразил русского великана, и пугаясь того, что наделал, он тонко скулил: «Русиш! Русиш! Русиш!» Лемке, метнувшись послушно исполнять какое-то поручение господина офицера, он уже забыл – какое, увидев, как на него движется человек, перехватывая винтовку, будто дубину, в минуту прожил свою жизнь и смерть, но прозвучали близкие выстрелы, выронив винтовку, набухающей кровью спиной, на него начал падать чужой солдат. От неожиданности, от радостного открытия: его не убили! – Лемке расставил руки, поймал словно бы разом отсыревшую тушу русского солдата и вместе с ним свалился на дно траншеи. Русский солдат мучительно бился, спихивая с ног стоптанные ботинки, привязанные тонкими шнурками к стопам. Лемке догадался сдернуть их. Русский сразу же перестал биться, вытянулся и облегченно вздохнул или испустил дух. Стоя на коленях над поверженным великаном, держа продырявленные известкой от воды и окопной пылью покрытые ботинки, Лемке никак не мог сообразить, что же дальше-то делать, и вдруг очнулся, обнаружив, что все еще скулящий, самого себя или сотворенного убийства испугавшийся господин обер-лейтенант Мезингер никак не может выпрыгнуть из траншеи, карабкается и опадает вниз, карабкается и опадает, не замечая, что топчет свой форсистый офицерский картуз. Выстрелы его, но главное – вопли, похожие на стон отдающего Богу душу человека, достигли пулеметной точки. Опытная пара пулеметчиков, подумав, что русские их обошли, вознеслась из траншеи, перескочила через бруствер и помчалась к противотанковому рву. Вслед им обрадованно стеганул русский пулемет, посыпались ружейные выстрелы.
Полковник Бескапустин, отнимая бинокль от запотевших надглазниц, освобожденно выдохнул: «Молодец, парень! Достиг! Добрался-таки до пулемета! Надо узнать фамилию».
Лемке догадался, наконец, подсадить обер-лейтенанта, и Мезингер, перелезши через бруствер траншеи, хватанул вослед Гольбаху. Мезингер не сразу и заметил, как меж воронками, царапинами вымоин по серенькой, метельчатой траве, где смешанной кучкой, где вразброс трюхает, ползет, а то и откровенно, поодиночке утекает какой-то люд во мшисто-салатных, выцветших за лето мундирах. Иные солдаты, ткнувшись в землю, оставались кусать траву, убило их, значит.
«Моя рота отступает! Без приказа? А я?… А я?…» Мезингер совсем не так представлял себе отход боевой части, тем более своей роты. Она должна сражаться до последнего. Ну а если уж противник вынудит –
– Вы что сделали?
– Делать пожары – это у нас называется! – насмешливо отозвался кто-то из солдат.
– Делали то же самое, что и вы, между прочим, – буркнул Гольбах, Куземпель, его заместитель, что-то промычал.
И тут только Мезингер понял: он тоже драпал, тоже «делал пожары», бросив в окопе связного Лемке, это животное в перьях, как опять же солдаты по-окопному беспощадно и точно зовут всякого рода прислужников. А ведь Лемке, именно Лемке, помог ему выбраться из траншеи, где остался тот страшный русский.
Вспомнив, как он испугался русского, как палил в него из-под плащ-палатки, в страхе закрыв глаза, обер-лейтенант ужасался себе: «Трус я! Трус…»
– Ничего, обер, не мы войнами правим, война нами правит, – тронули его за плечо. Мезингер капризно, по-девчоночьи дернул плечом, пытаясь сбросить руку солдата. Солдат, усмехнувшись, убрал ее сам. Его заместитель, хромой, израненный унтер-офицер Гольбах с нашивкой за прошлую зиму, с солдатской медалью, обернувшейся плоской стороной и номером наружу, с блестками гнид на ленточке медали, делал вид, что задремал. Остальные награды, а их у него полный кожаный мешочек, находятся в полевой сумке, которую волочит за собой везде и всюду хозяйственный помощник Гольбаха Макс Куземпель. Нарядный картуз, в котором обер-лейтенант Мезингер форсил в Африке, где-то потерялся, и Гольбах, ни к кому вроде бы не обращаясь, приказал:
– Найдите командиру роты головной убор! – и ни на кого не глядя, в том числе и на самого командира роты, ткнул в его сторону фляжку. Мезингер отпил, сморщился, пытаясь выговорить «благодарю», закашлял, брызнул слюной. Гольбах дождался, когда Макс Куземпель вслед за обер-лейтенантом сделает глоток, сделал два глубоких глотка, завинтив крышку фляжки, отвалился головой в кроличью нору, значит, в кем-то давно уже выдолбленную нишу, и, снова вроде бы ни к кому не обращаясь, не открывая глаз, с сонной вялостью произнес:
– Всем проверить оружие, снарядить ленты, – и, не меняя тона и позы, добавил: – Обер-лейтенант, вы тоже приведите оружие в порядок – оторвет пальцы, либо глаза выжжет. О картузе не беспокойтесь – найдется… как снова пойдем в атаку…
Тут только Мезингер спохватился – пистолет он все еще держит в руке, и дуло плотно забито землей. Он вывинтил шомпол, принялся суетливо пробивать дырку в стволе пистолета, выдувать из него землю. Пыль вместе с гарью перхнула в глаза, в рот. Он облизал пресную, чужую, скрипящую на зубах землю и, вытирая рукой глаза, заскулил в себе: «Зачем это все? Почему мы должны пропадать здесь, и кто имеет право гнать нас в огонь, в грязь?! Мы устали. Я устал…» – он в страхе – не произнес ли эти слова вслух? – обвел глазами изможденно сникших солдат, приткнувшихся в грязной рытвине, замусоренной, невыносимо воняющей дохлятиной, человеческим дерьмом. Он сейчас, вот только сию минуту отчетливо понял: эти его солдаты, ползающие в пыли люди, не раз и не два уже задавали себе подобные вопросы, и с такими мыслями, с такой давней и отчаянной уже усталостью никакой вал им не удержать. А если они и усидят здесь, за этой водной преградой, удержат позиции, что же будет дальше? Дальше-то что? Еще бои, еще кровь, еще и еще гнетущая усталость, тоска по дому, по родине… Сколько это может продолжаться? Сколько еще может вынести, вытерпеть немецкий железный солдат, всеми здесь ненавидимый, чужой?…
«Отчего вы не носите боевые награды?» – спросил однажды Мезингер у Гольбаха, поначалу еще спросил, желая как-то заявить о себе, поддеть своего вечно насупленного помощника.
«Берегу для более торжественного случая! – Гольбах поглядел прямо и нагло в глаза Мезингеру. – В окопах от пыли и сырости тускнеет позолота».
Понимай его как хочешь! Угрюмые, затаенные психи все на этом Восточном фронте. Не знаешь, что делать с ними, как быть? С какого боку к своим подчиненным и подступиться? В Африке непринужденны и понятны были отношения: офицер с офицером в ресторан или на пирушку, солдаты – в бардак, мять темнозадых ненасытных девок.