Пролетая над гнездом кукушки
Шрифт:
— Прекратите это. Прекратите!
И вот мы сидим перед погасшим телевизором, вглядываясь в серый экран, будто на самом деле смотрим бейсбольный матч, а она машет руками и пронзительно кричит у нас за спиной.
Если бы кто-нибудь вошел и увидел, как взрослые мужики сидят перед выключенным телевизором, а пятидесятилетняя женщина их наставляет и пронзительно вопит у них за спиной что-то про дисциплину, порядок, наказание, он бы подумал, что тут все до одного — полные психи.
Часть вторая
Краем глаза вижу белое эмалевое
Практиканты, черные ребята и маленькие сестрички тоже смотрят на нее, ожидая, когда она пойдет на совещание, которое сама же и созвала, и что будет делать теперь, когда стало ясно, что она может вот-вот потерять контроль над больными. Она знает, что они все наблюдают за ней, но не двинулась с места. Она остается на месте даже тогда, когда они начинают протискиваться в комнату для персонала без нее. Замечаю, что вся машинерия утихла, словно и она ждала от нее какого-то движения.
Тумана больше нет — нигде.
Неожиданно вспоминаю, что должен убрать комнату для персонала. Я всегда убираюсь во время совещаний, которые они там устраивают, и делаю это долгие годы. Но сейчас я слишком напуган, чтобы встать со стула. Мне разрешали убирать комнату, потому что считали глухим, но сегодня они видели, как я поднял руку по просьбе Макмерфи. Догадались ли они, что я слышал их все эти годы, подслушивал секреты, предназначенные только для их ушей? И что они сделают со мной, если догадаются об этом?
И все же я должен быть там. Если меня там не будет, они окончательно убедятся, что я слышу, и опередят меня. Они подумают: его здесь нет, он не убирается, разве это не доказывает главного? Совершенно очевидно, что нам следует предпринять…
Я представил, какой опасности мы себя подвергли, когда Макмерфи вытащил нас из тумана.
Рядом — черный парень, стоит у двери, прислонившись к стене, руки сложены, розовый язык острым кончиком ходит туда-сюда, облизывая губы, смотрит, как мы сидим перед теликом. Глаза бегают туда-сюда, как и язык, остановились на мне, и я вижу, как его кожаные веки чуть-чуть приподнялись. Он смотрит на меня долго-долго, думаю, размышляет, как я вел себя на собрании группы. Затем он отделяется от стены, идет в кладовку и приносит ведро с мыльной водой, поднимает мои руки и вешает на них ведро с губкой, словно подвешивает чайник в каминном отверстии.
— Пора идти, Вождь, — говорит он. — Вставай и приступай к своим обязанностям.
Я не двигаюсь. Ведро качается у меня на руке. Делаю вид, что не услышал. Он пытается обмануть меня. Снова просит меня встать, и, когда я не двигаюсь, он закатывает глаза к потолку, вздыхает, потом наклоняется и берет
Пока я иду по коридору с ведром, прямой словно свечка, Большая Сестра обгоняет меня, как всегда спокойная и решительная, и открывает дверь. Это заставляет меня задуматься.
Стою один в коридоре и замечаю, как чисто вокруг — нигде никакого тумана. Остался только холодок там, где прошла Большая Сестра, и белые трубки в потолке, вокруг которых циркулирует морозный свет, — словно бруски морозного льда, как спирали морозилки в холодильнике, доработавшиеся до того, что побелели от инея. Трубки тянутся в конец коридора к двери в комнату персонала, куда направилась Большая Сестра, — тяжелой стальной, такой же, как дверь в шок-шоп в главном корпусе. Отличие состоит лишь в том, что на этой выдавлен номер, да еще у нее имеется маленькое стеклянное окошечко, чтобы персонал мог увидеть, кто стучится. Когда я подхожу ближе, вижу, что из окошка просачивается зеленый свет, горький, словно желчь. Там вот-вот начнется совещание персонала, поэтому зеленая желчь и сочится оттуда. Когда пройдет первая половина совещания, она будет там повсюду: на стенах и на окнах, и мне придется собирать ее губкой и выжимать в ведро, а потом губку промывать под краном в уборной.
Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Какие вещи мне приходится убирать во время этих совещаний! Ужасные вещи. Яды, которые просачиваются через поры кожи, и кислота в воздухе, достаточно крепкая для того, чтобы растворить в ней человека. Я это видел.
Я был на таких совещаниях, когда ножки столов деформировались и кривились, стулья завязывались узлами и стены скрежетали, наезжая одна на другую, до тех пор, пока не выдавливали тебя, словно пот, прочь из комнаты. Я бывал на совещаниях, на которых они говорили и говорили о каком-нибудь пациенте, до тех пор, пока он не материализовывался перед ними во плоти, без одежды, на кофейном столике: уязвимый, открытый любому дьявольски жестокому замечанию, которые они отпускали; мешали с грязью, так что от него оставалась бесформенная кучка.
Именно поэтому я нужен им на этих совещаниях, потому что кто-то же должен за ними убирать, тот, в ком они могут быть уверены, что он не способен вынести ни словечка за дверь этой комнаты. Я пробыл здесь так долго, оттирая, выметая и надраивая полы в этой комнате и в предыдущей, деревянной, которая была в другом здании, что персонал, обычно не замечает меня; они смотрят сквозь меня, как будто меня там и нет, — они хватились бы в единственном случае: если бы по комнате перестали перемещаться ведро с водой и губка.
Но на этот раз, когда я стучу в дверь, Большая Сестра выглядывает в окошечко, смотрит на меня невидящим, мертвым взглядом и не открывает дольше обычного. Ее лицо приняло нормальную форму, и мне кажется, что она сильна, как всегда. Все остальные сидят, продолжая размешивать сахар в чашках с кофе и стреляя друг у друга сигареты, как делали это до совещания, но в воздухе висит напряжение. Сначала я подумал, что это из-за меня. А потом замечаю, что Большая Сестра даже не присела, даже не побеспокоилась, чтобы сделать себе чашку кофе.