Пролетая над гнездом кукушки
Шрифт:
Девять часов. Молодые практиканты в кожаных нарукавниках пятьдесят минут расспрашивают Острых, что они делали, когда были маленькими мальчиками. Большая Сестра с подозрением оглядывает хорошо подстриженные головы практикантов. Те пятьдесят минут, пока они находились в отделении, нелегкое время для нее. Пока они здесь, механизм начинает заедать, и она хмурится и делает пометки, чтобы проверить личные дела этих мальчишек, не было ли транспортных происшествий и тому подобное…
Девять пятьдесят. Практиканты ушли, и машина снова заработала гладко. Сестра осматривает дневную комнату из стеклянной будки; сцена перед ней снова обрела стальную ясность и упорядоченное
Табера вывозят из лаборатории на каталке.
— Нам пришлось сделать ему еще один укол, когда он начал приходить в себя во время пункции, — сообщают ей техники. — Что вы скажете, если мы отвезем его прямиком в первый корпус и обработаем электрошоком, раз уж мы за это взялись, — а то жаль лишней дозы секонала.
— Думаю, это превосходное предложение. А потом мы отправим его на энцефалографию и проверим его голову: возможно, над его мозгом следует поработать.
Техники рысцой убегают, толкая перед собой каталку с пациентом.
Десять часов. Приходит почта. Иногда ты получаешь надорванный конверт.
Десять тридцать. Приходит этот тип, Связи с общественностью, за ним следует целый женский клуб. Он хлопает в жирные ладони в дверях дневной комнаты.
— О, привет, ребята. Держитесь молодцом, держитесь молодцом… Посмотрите вокруг, девочки; разве тут не чисто, не светло? Это — мисс Рэтчед. Я выбрал это отделение, потому что это — ееотделение. Она, девочки, здесь словно мать. Я, конечно, не имею в виду возраст, но вы, девочки, понимаете…
Воротник рубашки у Связи с общественностью такой тугой, что его лицо раздувается, когда он смеется, а смеется он большую часть времени, не знаю над чем, смеется высоким и быстрым смехом, словно бы и желал остановиться, но не может. Лицо красное и надутое, словно шар, на котором нарисованы глаза, нос, рот. На лице у него нет волос, да и на голове их столько, что и говорить не о чем; похоже, что он время от времени некоторые волоски приклеивает, но они продолжают выпадать и падать на обшлага, в карман рубахи и на воротник. Может быть, поэтому он и носит такой тугой воротник, чтобы отдельные волоски за него не попадали.
Он водит экскурсантов — серьезных женщин в жакетах-блейзерах — и рассказывает, как многое изменилось за эти годы. Он показывает телевизор, большие кожаные стулья, фонтанчики для питья; а потом они отправляются пить кофе на сестринский пост. Иногда он остается один и просто стоит посреди дневной комнаты и хлопает в ладоши (вы можете услышать,что они влажные), хлопает два или три раза, пока они не склеиваются, а потом складывает их, словно в молитве, под подбородком и начинает крутиться. Крутится посредине комнаты, глядя диким и яростным взглядом на телевизор, на новые картины на стенах, на питьевой фонтанчик. И смеется.
Чего такого веселого он видит, никому из нас никогда не дано узнать, и единственная вещь, которая мне кажется смешной, — это он сам, крутящийся на месте, словно резиновая игрушка, — если вы толкнете его, он сдуется и тут же надуется снова, и выпрямится во весь рост, чтобы завертеться опять. Он никогда, никогда не смотрит в лица мужчин…
Десять сорок, сорок пять, пятьдесят. Пациенты снуют туда-сюда в соответствии с назначениями на электротерапию, трудотерапию или физиотерапию или в тихие маленькие комнатки где-то там, где стены никогда не бывают одинакового размера и полы неровные. Звуки машин вокруг достигли ровной экономичной скорости.
Отделение жужжит — звук примерно такой, какой я слышал однажды,
Все происходило зимним утром. На мне была куртка — нам их купили, когда мы выиграли чемпионат, — красно-зеленая, с кожаными рукавами и эмблемой в форме футбольного мяча, пришитой на спине. Из-за этой куртки многие негритянские девочки на меня таращились. Я снял ее, но они все равно таращились. Тогда я был намного больше.
Одна из девчонок оставила свою машину, огляделась, чтобы убедиться, что старшего нет поблизости, а потом подошла ко мне. Поинтересовалась, собираемся ли мы играть сегодня вечером, и сказала, что у нее есть брат, который играет в защите. Мы немного поговорили о футболе и прочем таком, и я заметил, что ее лицо расплывается, словно в тумане. Это хлопковый пух летал в воздухе.
Я сказал ей о пухе. Она закатила глаза и прыснула в кулак, когда добавил, что вижу ее лицо словно туманным утром во время утиной охоты. Она в ответ: «И что бы мы с тобой делали, если бы остались одни, там, во время утиной охоты?» Я сказал, что она могла бы позаботиться о моем ружье, и все девушки вокруг захихикали. Я и сам посмеялся своей остроте. Мы все еще болтали и смеялись, когда она вдруг схватила мои руки и сжала пальцами. Черты ее лица приобрели резкость; я видел, что она напугана, что ей страшно.
— Давай, — прошептала она мне, — забери меня, большой мальчик. Забери с этой фабрики, из этого города, из этой жизни. Увези меня куда-нибудь: хоть на утиную охоту, хоть куда. Ну же, большой мальчик, ну?
Ее темное хорошенькое личико блестело прямо передо мной. Я стоял с открытым ртом, пытаясь придумать, что ей ответить. Несколько секунд мы стояли друг против друга, сцепившись руками. Затем звук странно изменился и что-то начало отталкивать ее от меня. Какая-то невидимая сила зацепила эту цветастую красную юбку и потянула от меня. Она хваталась за мои руки, а когда оторвалась от меня, ее лицо как бы раздвоилось и стало мягким и текучим, словно тающий шоколад за этим летящим хлопковым туманом. Она рассмеялась, крутанулась, и я увидел желтые ноги, когда юбка поднялась волной. Она подмигнула мне через плечо, убегая обратно к своей машине, где кипа волокон сваливалась со стола на пол; она сгребла ее и легко побежала по проходу между машинами, чтобы бросить волокно в бункер; а потом скрылась за углом, и больше я ее не видел.