Прометей № 4
Шрифт:
Заметим, что самозванческая интрига зародилась в среде яицких казаков, от которых Пугачев получил высокий кредит доверия. Для остального же люда достаточно было уверений казаков, издавна служивших объектом народной идеализации. Так, пугачевец Иван Творогов на допросе показал: «Злодея почитал я прямо за истинного государя Петра третьего, потому, во-первых, что яицкие казаки приняли и почитали его таким; во-вторых, старые салдаты, так, как и разночинцы, попадающие разными случаями в нашу толпу, уверяли о злодее, что он подлинной государь; а, в третьих, вся чернь, как-то: заводские и помещичьи крестьяне, приклонялись к нему с радостию и были усердны, снабжая толпу нашу людьми и всем тем, что бы от них ни потребовано было, безоговорочно». О том же слова другого Ивана – видного бунтовщика Белобородова, что хотя «он в лицо ево и не признал, однако, по уверению Голева и Тюмина, как они служили при бывшем императоре в гвардии, считал и в мыслях за истинного государя, да и другим во уверение объявлял». И подобным сообщениям несть числа.
В условиях признания венценосных запросов харизма Пугачева удвоилась сакральной ценностью царской власти, а высокая самооценка
Прочному вживанию Пугачева в образ Петра III также способствовал его внешний вид. Нарядная одежда становилась важным элементом обоснования его претензий на царское имя. По словам очевидцев, он отличался от других «богатым казачьим, донским манером, платьем и убором лошадиным». Позже Пугачев привез из Яицкого городка «красную ленту, такую, какие <…> на генералах видал, и ту ленту надевал он на себя под кафтан». Чтобы нарядить «царя-батюшку» казаки привезли ему «бешмет коноватной, зипун зеленой суконной, шапку красную, кушак, а сапоги были куплены Мясниковым». Неслучайно, в казачьем фольклоре повстанческий вождь и «по обличью» был царем: «Парчевый кафтан, кармазинный зипун, полосатые канаватные шаровары запущены за сапоги, – а сапоги были козловые с желтой оторочкой <…> шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и с золотой кистью, – а кафтан с зипуном обшиты широким в ладонь, прозументом».
«Портрет Пугачева, написанный поверх Портрета Екатерины II». Мистификация XIX века
Но однажды признанному государем, Пугачеву, как и любому другому успешному самозванцу, необходимо было постоянно поддерживать высокое реноме в глазах «подданных». О таких попытках свидетельствуют, например, его именные манифесты и указы. Вчитаемся и вдумаемся в них: «Точно верьте: в начале бог, а потом на земли я сам, властительный ваш государь», – убеждал он башкир Оренбургской губернии в указе от 1 октября 1773 г. Иногда в заявлениях самозванца доходило едва ли не до самообожествления: «Глава армии, светлый государь дву светов, я, великий и величайший повелитель всех Российских земель, сторон и жилищ, надо всеми тварьми и самодержец и сильнейшей своей руке, я есмь», – безапелляционно утверждалось в преамбуле именного указа атаману В.И. Торнову в декабре 1773 г. В увещании пугачевского полковника Ивана Грязнова жителям Челябинска можно найти любопытный параллелизм повстанческого Петра III и Мессии: «Господь наш Иисус Христос желает и произвести соизволяет своим святым промыслом Россию от ига работы, какой же, говорю я вам – всему свету известно».
Поскольку аутентичность «императора казаков» не вызывала сомнений повстанцев, он считал себя вправе быть верховным распорядителем жизней и судеб. Потому полагал возможным распоряжаться душами людей – печься об их спасении («И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни»), либо лишать их такой возможности. Обратим внимание на текст казачьей исторической песни «Поп Емеля», главный персонаж которой, обращаясь к казакам, просит: «Головы рубите, а душ не губите». Вероятно, сознанием права вершить «высший суд» следует объяснить неоднократные публичные угрозы «изменникам»: «А когда повелению господина скорым времянем отвратите и придете на мой гнев, то мои подданные от меня, не ожидав хорошее упование, милосердия б уже не просили, чтоб на мой гнев в противность не пришол; для чего точно я присягаю именем божиим, после чего прощать не буду, ей, ей»; «Кто не повинуется и противится: бояр, генерал, майор, капитан и иные – голову рубить, имение взять». Причем слова Пугачева не расходились с делами и становились весомым подспорьем народной веры в своего лидера. Тимофей Мясников вспоминал, как в первые же дни бунта «самозванец повесил двенатцать человек. Тогда все бывшие в его шайке пришли в великой страх и сочли его за подлинного государя, заключая так, что простой человек людей казнить так смело не отважился бы». Поэтому рядовые повстанцы часто не решались на самовольное пролитие крови пленников, дожидаясь появления «третьего императора». Казак Иван Ефремов в подробностях повествовал о таких типичных расправах в Яицком городке, которые начались лишь после того, как «приехал из Берды и злодей Пугачов».
Во всех соответствующих примерах решительность, твердость и безжалостность предводителя символизировали так называемую «царскую грозу», считавшуюся прямой обязанностью надежи-государя. Об этом, например, говорилось в указе от 17 октября 1773 г., адресованном администрации Авзяно-Петровского завода: «А ежели моему указу противиться будите, то вскорости восчувствуити на себя праведный мой гнев, и власти всевышняго создателя нашего избегнуть не можете. Никто вас истинным нашия руки защитить не может». «Праведный гнев» – это ведь и есть «царская гроза», подкрепленная претензией на сакральный статус. Отсюда и патетика пугачевских указов: «А ныне ж я для вас всех един ис потеренных объявился и всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя создан. То, естли кто ныне понять и уразуметь сие может о моем воздаваемом вам милосердии, и всякой бы, яко сущей раб мой, меня видеть желает».
Выдавая себя за Петра III, Пугачев полностью входил в исполняемую роль, что отразилось на характере взаимоотношений с окружением. Дистанция от простонародья – он все же государь, вызывала психологическую тягу пугачевцев к вождю, стремление быть к нему поближе, заслужить его благосклонность либо ненавязчивым советом незаметно воздействовать на принимаемые решения. Но одновременно с этим – нарочитая доступность, которая часто шла ему во вред. Оказывается, хоть он и «помазанник Божий», ничто человеческое ему не было чуждо. Примером последнего рода можно считать женитьбу на казачке Устинье Кузнецовой, которая буквально ошеломила многих восставших: «Народ тут весь так как бы руки опустил, и роптали, для чего он не окончав своего дела, то есть не получа престола, женился». А потому, утверждал Творогов, «с того времени стали в нем сумневатся». В унисон звучат и слова его тезки Ивана Почиталина о том, как «в народе зделалось сумнение, что Пугачев не государь, и многие между собою говорили, как же етому статца, чтоб государь мог женитца на казачке, а потому многие начали из толпы его расходится, и усердие в толпе к ево особе истреблялось». Сомнения оказались столь сильными, что и десятилетия спустя казачий фольклор помнил, что именно «женитьбой своей он всю кашу испортил. Как только узнали, что он женится на Устинье Петровне, так все и запияли: „Какой он царь“, все заговорили, „коли от живой жены женился!“ Женитьбой, ничем другим, он и подгадил сам себе».
Несмотря на отдельные промахи, у названного «императора» продолжали появляться тысячи почитателей и верных соратников. Ради своей святой веры они готовы были идти до конца, как например, крепостной крестьянин Василий Чернов, который «под жестоким мучением во все продолжительное время упорствовал назвать Пугачева злодеем, почитая ево именем государя Петра третияго». Безусловными факторами народного доверия были неустрашимость, неуязвимость и успешность вождя. Его, словно бы, мистические способности подтверждались неоднократными побегами из тюрем в период «злополучных» странствий: «Несколько раз арестованный, он умел так говорить с часовыми, что они бежали вместе с ним. Как здесь не вспомнить о заветном слове, против которого не могли устоять замки и запоры?!». В 1773–1774 гг. убежденность пугачевцев в том, что движение возглавляет император Петр III, крепла по мере успехов в борьбе с правительственными силами. Повстанцы рассуждали, что «если б это был Пугач, то он не мог бы так долго противится войскам царским». «Притом же все были поощряемы ево смелостию и проворством, ибо когда случалось на приступах к городу Оренбургу или на сражениях каких против воинских команд, то всегда был сам напереди, нимало не опасаясь стрельбы ни из пушек, ни из ружей. А как некоторыя из ево доброжелателей уговаривали ево иногда, чтоб он поберег свой живот, то он на то говаривал: „Пушка де царя не убьет! Где де ето видано, чтоб пушка царя убила?“». Приписной заводской крестьянин Семен Котельников на допросе «вразумлял» следователя: «Да и потому каждому разуметь можно, что, естли бы де подлинно не государь был, то бы давно полки были присланы; а хотя де две роты с майором присланы, и те безъизвестно пропали <…> его высокопревосходительство, господин генерал-аншеф и разных ординов кавалер, Александр Ильич Бибиков съехался з государем и, увидя точную ево персону, устрашился и принял ис пуговицы крепкого зелья, и умер». Так и казачьи предания еще в середине XIX века хранили будто бы неопровержимые доказательства «истинности» Пугачева/Петра III: «его многие из наших казаков признавали, и он многих признавал. К примеру, спросит, бывало, он: „а жив ли у вас сотник, иль-бо старшина такой-то?“ Скажут: „жив!“ „А где он?“ спросит. „Позовите-ка его ко мне!“ И приведут, бывало, к нему, кого спросит. „Здравствуй, говорит, Иван иль-бо Сидор!“ Тот скажет: „Здравствуйте, батюшка!“ „А что, спросит, цел ли у тебя жалованный ковш (иль-бо сабля жалованная), что я тебе пожаловал, когда ты, тогда-то вот, приезжал в Питер с царским кусом?“ „Цел, батюшка!“ скажет тот, и тут-же вынет из-за пазухи, иль-бо домой сбегает и принесет жалованный ковш, иль-бо другое что, чем жалован был в Питере <…> Как же он не царь-то был, есть когда знал, кто, когда и чем жалован был?».
Если военные победы работали на повышение «рейтинга» повстанческого вождя и способствовали росту всего повстанческого движения, то поражения незамедлительно приводили, выражаясь по-современному, к снижению «котировок» пугачевских «акций». Из множества типовых примеров сошлюсь на рассуждения заводского крестьянина Харитона Евсевьева: «а как Волгу переехали, то он стал помышлять, что то есть не государь, да и что везде он войсками разбиваем». Получается, что пока «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием», все было в порядке. Бунтовщики убеждались, что предводитель сохраняет сакральную силу. Когда же магическое могущество, как казалось, покинуло «царя», когда его армия и отряды многочисленных «пугачей» стали терпеть одну неудачу за другой, настроения полярно переменились.
Немалую роль в разоблачении самозванства Пугачева/Петра III играла официальная пропаганда, цель которой заключалась в том, чтобы «в каждом селении высочайшими ее и. в. печатными манифестами о том воре и злодее Пугачеве з доволным истолкованием простому народу сверх прежнего еще публиковать». Активная PR-компания в целом имела успех, отваживая часть простолюдинов от поддержки «сатанинского изверга». В руках дворянской России развенчивание с использованием символического языка традиционной культуры оказалось действенной мерой. Из показаний яицкого казака Козьмы Кочурова известно: «Во все время его бытия в злодейской толпе, самозванца щитал он, по словам других, за истинного царя, но то только некоторое сумнение ему наводило, что он ходил в бороде и в казачьем платье, ибо он слыхал, что государи бороду бреют и носят платье немецкое <…> Теперь же, видя, что войско против его вооружается и не признает за царя, щитает его так, как в указах об нем публиковано, – за вора и обманщика, донского казака Пугачева».