Пронзающие небо
Шрифт:
Однако же ни в эту ночь, ни в следующий день не смогли его найти — следов то после бури не осталось, и только сугробы повсюду большие высились, и страшно на эти сугробы было глядеть, ведь под каждым мог оказаться… Нет — даже и подумать об этом было не выносимо, и, продолжая поиски, всё чаще приговаривал, что "…Мирослав то верно к одной из соседских деревень вышел, истомился — там и отдыхает…" По соседским деревням конечно же послали, и там узнали, что никто Мирослава и не видел.
Нашли Мирослава на третий день — он сидел в выжжённом молнии стволе древнего дуба. Сначала его даже и
Конечно и Дубрав и Мирославна звали сына домой, а потом, видя, что он не в себе, дали знак мужикам, чтобы заходили по сторонам — надеялись, что в деревне смогут его излечить. Однако ж Мирослав приметил этот знак, и стал пятится выкрикивая буквально следующее:
— Я стану великим человеком!.. Я стану богаче всех! Потому что у меня дар! Потому что я уже вознесён над жалкой толпою черни, над такими, как вы!..
И тут разодрал Мирослав рубаху, и тут многие вскрикнули, потому что увидели над сердцем синеватый нарост, однако же он был не таким как у Алёши, а разросся уже по всей груди, и все чувствовали нестерпимый холод от него исходящий.
— Братец, милый — дай я тебя согрею! — вскрикнула Солнышко.
— Не нужны мне больше твои сисюканья! С пташками целуйся — они как раз тебе ровня! — лик Мирослава ещё больше исказился — матушка его, увидев это страшное преображение, вскрикнула и пала в обморок.
Мирослав, видя страдание близких, так много добра ему сделавших людей, зло, презрительно рассмеялся — кулаком нам всем погрозил, сплюнул, а потом повернулся да с так побежал, что никто за ним не угнался…
Тогда Дубрав ещё не знал о страшных дарах Снежной колдуньи, но уж много времени спустя установил, что в бурную ночь она явилась перед его сыном, и также как и с Алёшей, обманом, погрузила в его плоть страшный медальон, а взамен взяла сны. Но если Алёша почти сразу же был найден, согрет в доме, и рядом с ним Оля оказалась, то Мирослав в одиночестве, в зимнем, скованном волшебством снежной колдунье лесу пережил какие-то страшные мученья, и когда медальон холодом его сердце заполнял, то некому было остановить приступов ярости. Наверняка он сопротивлялся — ведь приметили же у него несколько седых прядей, но в конце концов всё-таки не выдержал, сломался, и теперь только и искал, какое бы зло совершить…
Надо ли говорить, как убивались домашние, как рыдала Солнышко — она даже и есть не могла, и если бы не просьбы родных, то совсем бы в тень извелась. прошёл месяц. второй — вот весна свои объятья распахнула, только вот не радовалась весне Солнышко, только всё слёзы лила, да часто на дорогу выходила, вглядывалась — не возвращается ли братец.
Шептала Солнышко:
— Чувствую, что бьётся его сердце, только вот тяжко ему очень… Матушка, батюшка — выпустите вы меня! Пойду я по свету его искать…
Могли ли мы единственное наше счастье из дому выпустить?.. Совсем загрустила Солнышко, и вот, что б хоть как-то от этой тяжести развеется, надумали ехать в стольный град, на большую ярмарку. Собрали телегу, да всей семьёй и поехали.
…На ярмарке то и повстречали Мирослава. Ох, и изменился же он! Одет он был богато, даже через чур богато — в такой одежде и ходить то неудобно. Оказывается в купцы он заделался, ходит важный, глядит на всех с презрением, ухмыляется каким-то мыслишкам своим — и таким-то холодом от него веет! Ведь взглянул же на него и не обрадовался — нет! — ещё горче на сердце стало. Не мой это сын — совсем чужой, нехороший человек. Куда мечтательность, куда доброта делась. Признал он нас, подошёл и мимо глядя, раздражённо так шипит:
— Нашли таки, ну-ну… Зря… Мне с вами говорить больше не о чем — вы людишки глупые, жалкие; вы всю жизнь в деревне своей проведёте, да там в бедности и пропадёте…
— Дурак, — говорю. — там тебе весь мир принадлежал, здесь же ты за тленом гонишься, а сам то несчастен…
А он аж позеленел от злобы, рявкнул:
— Ах ты, мужичина! На меня, на купца ругаться!..
И тут подбежали какие-то его молодчики, и наверно тяжко бы мне пришлось, если бы государевы солдаты не вмешались. Как же в ту ночь убивалась мать его, как Солнышко рыдала!..
На утро у Солнышко сделался жар, и вдруг вскрикнула:
— Замёрзло сердца братца моего! Умер он, и я ухожу! Простите матушка, батюшка, что оставляю вас; простите родимые…
И тут умерла: мы с женою даже и не поняли сначала этого горя, вернулись с тельцем холодным да нетленным в родную сторонку, а как пошли на поле, как положили под одинокую берёзу, что посреди поля цвела — расступилась мать сыра земля, да и взяла Её в могилку; там то тепло да и уютно ей спать…
Потом мать поняла — за месяц она совсем седая стала, и говорить перестала; и я то сам часто зубами скрежещу, а нет, нет и прорвутся слёзы; рот зажму, а всё равно рвутся рыданья. Счастье наш дом покинуло — не знали уж, зачем живём, только всё ждали чего-то неясного, и вот дождались: на третий год, как Солнышко ушло — вернулся тот, кто прежде сыном любимым был.
Узнал я, что все эти три года он торговал, большие деньги нажил, но ни разу не помог бедному, вообще же — был скуп до крайности; и так за свои деньжата волновался, что нервы его совсем расшатались, и не разговаривал уж он боле, а всё или визжал или шипел. Зато как кичился он своими мешками с золотом! Пил он ужасно — подчас столько выпивал, что окружающие, дружки его, подлецы, лицемеры, только изумлялись, как он потом в живых оставался. Вот раз, упившись, он решил в родную деревню приехать, блеснуть сокровищами, думал, что перед ним на коленях ползать будут…
Ошибся — на него кто с презрением, кто с жалостью глядел — видели, что совсем он несчастный, опустошённый человек; и самое страшное, что и не понимает, сколь низменна его жизнь. Он зажирел, а в глазах — ни искорки от былого пламени. Остановился перед домом родным, и тут с криком бросилась к нему матерь его:
— Сыночек! Сыночек! Вернись к нам, родненький!..
А он бранится стал:
— Это ты то моя мать?! Ты то?!.. Крестьянка грязная!..
Тут она руки дрожащие к нему протянула, да всё молит: