Прощание с Литинститутом
Шрифт:
Мишка по привычке полез за сигаретами и машинально оглянулся на третьего террориста. Он как раз интересовал солдат меньше первых двух собратьев. Крупнокалиберной пулемётной очередью с вертолёта его прошило сверху донизу. Рваные глубокие раны-воронки, наполненные застывшей кровавой слизью, вызывали рвоту даже у видавших виды солдат. Однако голова террориста в бело-красной палестинской накидке-куфие осталась неповреждённой. Вероятно, погиб он почти мгновенно, поэтому лицо его было спокойным и даже безмятежным.
Неожиданно Мишка насторожился и даже забыл о том, что собирался закурить. Лицо третьего убитого террориста показалось ему знакомым. Чепуха какая-то – разве могут быть у него знакомые среди арабов, с которыми он, по большому счёту, даже лицом к лицу не встречался ни разу?! Он зажмурился, помотал головой, сбрасывая с себя наваждение, и снова глянул на труп.
Нет, не может быть! В мистику, роковые совпадения и неожиданные встречи спустя годы и за тридевять земель Мишка не верил. Уж, очень это выглядело бы искусственным и неправдоподобным. Надеяться на это – удел сентиментально-слезливых барышень из женских романов, а в реальной жизни… Тем не менее, никакой мистики и ошибки не было. Неловко разметавшись по иссеченным осколками камням, лежал давний Мишкин знакомый и однокашник по Литинституту Махсуд Якубов. Вместе они поступали и проучились бок о бок три года до той поры, пока однажды Махсуд не пропустил очередную сессию. После этого он из своей Махачкалы больше не приезжал, и никто ничего о нём уже не знал.
«…Помнишь Махсуда Якубова, с которым мы проучились три года? Уверен, помнишь.
Мы, россияне, на нашем семинаре прозы считали себя чуть ли не мэтрами от литературы по сравнению с поэтами, приехавшими из глубинки, из национальных окраин. Всё было у них не так – и русский язык коверкают, и стихи их не почитаешь в оригинале, а только в убогом подстрочнике, который так же похож на стихи, как президентские речи на псалмы Давида. И вообще эти поэты слабо вписывались в сложившийся московский быт с его спешкой, нервозностью, аристократическим столичным шиком, богемно-похмельными пробуждениями и кухонными ночными бдениями. А каково им было перенимать московский протяжно-акающий, чуть жеманный говорок, тотчас подхватываемый любым новым жителем столицы, пусть даже с крохотным стажем «лимиты» за спиной…
В наших мудрёных беседах о литературе эти поэты почти не участвовали. Им, живущим в другом, незнакомом и слегка презираемом нами мире, было трудно следить за причудливым блужданием наших мыслей, да они к тому и не стремились. Их устраивало находиться в наших компаниях
Вы ещё посмеивались над тем, что я неожиданно сошёлся с Махсудом, помогал ему править и рифмовать подстрочники, часто беседовал о высокогорном дагестанском ауле, откуда он родом и где живёт его небольшой народ.
В то время я уже интересовался иудаизмом, носил кипу и по утрам надевал тфилин [2] . Знал и о лютой вражде между евреями и арабами, поэтому мне было вдвойне интересно общаться с мусульманином, пускай не таким правоверным и строгим, как здешние израильские и ливанские арабы, но – тем не менее мусульманином. Это общение как бы исподволь подводило меня к той жизни, к которой я, сам того не осознавая, стремился задолго до окончательного решения об отъезде. Мне очень хотелось разобраться в чём-то тёмном и пока не осмысленном, ведь ясно же было мне уже тогда, что духовный облик человека формирует вовсе не религиозная атрибутика, а что-то иное, впитанное с молоком матери и заложенное в подкорке, имеющее по-настоящему мистические и неподвластные разуму корни. До сих пор пытаюсь с этим разобраться, а разберусь ли когда-то – не знаю…
Махсуда, как ни странно, иудаизм тоже интересовал. Но не более чем ислам, строгим ревнителем которого он никогда не был. Он считал, что это удел безграмотных стариков из аула, а современного молодого человека должны больше интересовать девушки, музыка, современные книги – то, что, по его мнению, наиболее ярко определяет цивилизацию, с громадным трудом проникающую в аулы. Он, Махсуд, должен впитывать её больше других своих односельчан, раз уж поступил в такой престижный московский ВУЗ, и нести, нести её в горы…
Неприязни к евреям он не испытывал, тем более их немало жило в Дагестане, и они всегда прекрасно ладили с соседями. При тамошних строгих семейных и национальных традициях как – то не было принято конфликтовать с соседями и делиться на своих и чужих – все были своими, пусть и не такими близкими, но уж никак не враждебными. Ни в одной религии нет изначальной ненависти к чужаку – зато уже сегодня мы домысливаем и переиначиваем из корыстных и меркантильных побуждений строгие охранные религиозные постулаты. И, к сожалению, не только из глупости или зависти…
Так вот, во мне Махсуд увидел друга и единомышленника, который помогал ему преодолевать тот барьер отчуждённости и порой откровенного неприятия, который в Литинституте всегда существовал со стороны высокомерных великороссов по отношению к кавказцам и другим инородцам. Конечно, далеко не все из нас были такими, но ведь общество оценивают, к громадному сожалению, не по его лучшим представителям, а по наиболее крикливым и скандальным… Я искренне старался помочь, по-человечески понимая, как нелегко в столице этому стеснительному и улыбчивому горскому пареньку, говорящему по-русски с акцентом, а многих вещей просто не понимавшему или переиначивающему на свой лад.
Зарифмованные мной подстрочники – простенькие и совершенно непрофессиональные – приводили его в неописуемый восторг. Он не раз говорил, что его стихи по-русски звучат ничем не хуже, чем на родном языке, и он обязательно опубликует их в Махачкале, а потом пришлёт экземпляр книжки, потому что мы как бы уже становились соавторами этих стихов, а значит, собратьями по литературе. Братство на Кавказе значит очень многое. Наверное, он не совсем понимал, а может, не хотел понять, что творчество всегда индивидуально, и соавторство может быть только у ремесленников, его же стихи – это его стихи, а я – только пересказчик их на другом языке, но уж ни в коем случае не соавтор. Впрочем, в эти тонкости он вникать не хотел, и такая ситуация устраивала его вполне. Любому поэту хочется, чтобы о нём узнало как можно большее количество читателей, а родного горского народца Махсуду было явно недостаточно. Когда я говорил ему, что я – не бог весть какой переводчик, он в это упорно не верил и наверняка считал, что собеседник кокетничает или набивает себе цену.
Общались мы с ним, повторяю, не только на уровне рифмования подстрочников и выпивания по этому поводу дагестанских коньяков. Нередко мы беседовали об иудаизме и исламе. Он постоянно недоумевал, почему евреи так упрямо стремятся к своим древним библейским святыням, отказываются от удобных и необходимых для просвещённого человека благ европейской цивилизации, конфликтуя с остальным миром? Ведь есть же – никто не станет отрицать! – множество вещей более важных, по его мнению, и необходимых для жизни, нежели дедовские суеверия. А ведь эти пережитки мешают стать человеку по-настоящему современным и отдаляют его от эмансипированных и цивилизованных братьев. Вот он, Махсуд, не отрицает ислама и никогда не переменит вероисповедания, но ставить его во главу собственного благополучия?! Никогда такого не будет – всё должно быть в разумных пределах, без перегибов и неудобств. Может, когда-то в будущем, когда он добьётся признания и заработает много денег, и вот тогда уже его душа потребует высших материй, но это будет не скоро и на сытый желудок. А до этого нужно сделать ещё очень много более прозаических и банальных дел.
Я не спорил – нельзя навязывать своё мнение в таких щепетильных вещах, пусть решает сам, что ему ближе. Тем более, мне, еврею, как-то не совсем логично убеждать мусульманина в преимуществах ислама перед атеизмом. Любая религия возвышает человека, делает его более разумным и терпимым, если он, конечно, не остановится на полпути и не превратится в упёртого фанатика, для которого на все вопросы есть заранее заготовленные ответы, а истина – вот она, под ногами… Атеизм страшен своей неприкрытой агрессивностью, хотя и он – своеобразная вера в неуправляемый вселенский хаос, а также неверие в собственные жалкие потуги что-то изменить. Кому-то, наверное, выгодно существовать в этом аду, но… не знаю. Не знаю.
Махсуд не скрывал своих планов. Если не удастся добиться успеха на литературном поприще, то он обязательно добьётся успеха в чём-то ином, энергии у него хватает. Не важно, в бизнесе ли, культуре или политической деятельности, но жизнь свою он обязательно устроит, ведь, вопреки всеобщему мнению, что все кавказцы – люди состоятельные, происходил он из семьи бедной и многодетной, а значит, добиваться всего должен сам, без надежды на чью-то помощь и поддержку.
Я тоже не скрывал своих планов о скором отъезде в Израиль, но каждый раз прибавлял, что никаких меркантильных соображений по этому поводу не держу, и, если в том есть какой-то элемент прагматизма, то это прагматизм иного рода, связанный, скорее, с достижением не физического, а духовного комфорта. На что-то иное в Израиле рассчитывать вряд ли приходится. Хотя, если бы кто-то спросил меня, что такое «духовный комфорт», я вряд ли ответил бы чётко и вразумительно.
Махсуд согласно кивал головой и говорил, что выбор мой наверняка правильный, потому что без достижения внутреннего согласия с самим собой ни о каком внешнем успехе говорить невозможно. Может быть, он тоже эмигрирует куда-нибудь, если представится случай, ведь на Кавказе идёт перманентная война, всё зыбко и неопределённо, а нам отпущено не так много времени для радости и удовольствий, чтобы жить лишь надеждами и верой в то, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Чувствуешь, он даже представить не мог, что не внешними благами обусловлен мой выбор! И ведь он наверняка был уверен, что я только кокетничаю, прикрывая банальность планов высокими туманными рассуждениями. В систему его ценностей эти мои желания просто не вписывались!
Хотя уже сейчас, когда прошло несколько лет, может, не таких долгих в обычном временном измерении, но весьма значимых и переломных для меня, я не стал бы так однозначно и сурово клеймить его горячие монологи о радостях и земных удовольствиях, в противовес развивая мудрёные теории о духовности, высшем предназначении и ещё бог весть о чём, заготовленном в качестве аргументов для будущих своих поступков…»
2
Тфилин – букв. «охранные амулеты» – элемент молитвенного облачения иудея: пара коробочек из выкрашенной чёрной краской кожи кошерных животных, содержащие написанные на пергаменте отрывки из Торы и повязываемые на лоб и руку.
…Всё это Мишка напишет завтра, а сегодня он стоял рядом с трупом Махсуда Якубова, и руки его мелко подрагивали. Он понимал, что если это заметят товарищи или Амнон, то поначалу начнутся насмешки, расспросы, солдатские грубоватые шуточки, а потом всегда найдётся «доброжелатель», который сообщит в службу безопасности о странном поведении солдата во время операции.
Но внимание на него никто не обращал. Ирокез оживлённо беседовал по рации с штабом, а солдаты сидели в тени и без интереса поглядывали на оружие террористов, горкой сложенное поодаль.
Мишка наклонился, чтобы лучше разглядеть лицо Махсуда, и вдруг заметил, что у того из-под завернувшейся куртки выглядывает край блокнота. Такого же блокнота, как и у него. Воровато оглянувшись, он быстро вытащил его и спрятал себе в карман. Конечно же, Мишка опять здорово рисковал, потому что любые бумаги, обнаруженные у террористов, следовало незамедлительно передавать командиру, но очень уж хотелось оставить себе на память что-нибудь от погибшего однокашника.
Казалось, блокнот в кармане прожигал грубую ткань армейской рубашки и… как-то странно пульсировал. Мишка непроизвольно ощупывал его и прижимал к телу. Вовремя сообразив, что дальше стоять рядом с трупом совсем уже подозрительно, поскорее отошёл в сторону и вытер рукавом вспотевшее лицо.
– Проблемы с желудком? – засмеялся кто-то из солдат. – Не стесняйся, с каждым бывает. Иди вон за те камни… – и крикнул вдогонку, – осторожней, мало ли что…
За обломком скалы Мишка присел на корточки и, глубоко вздохнув, вытащил блокнот. Первые страницы были заполнены непонятной арабской вязью, потом шли строки на кириллице. Но опять разобрать ничего не удалось, потому что это были стихи Махсуда, написанные на родном языке. Он уже видел подобные строки в Литинституте, когда рифмовал подстрочники. Пролистав несколько страниц, он неожиданно наткнулся на короткие записи на русском языке, помеченные датами. Наверное, это был своеобразный дневник. Таких дневниковых листков было совсем немного, но у Мишки вдруг засосало под ложечкой и в глазах потемнело. Забыть бы сейчас обо всём на свете, бросить автомат и сесть поудобней, чтобы прочесть строки своего бывшего товарища…
– Михаэль, где ты? – донеслось до него. – Заканчивай! Через пять минут будет вертолёт.
Мишка с сожалением спрятал блокнот в карман и бегом вернулся к солдатам.
«…11 января.
Лучше писать по-русски, потому что, если найдут записи, то не сразу разберутся, что к чему. А может, и вовсе не обратят внимания, подумают, что стихи. Так меньше ненужных вопросов и опасений…
Раньше я думал, что ислам, как и любая другая религия, – защита от окружающего мира, когда ты слаб и тебе нужна помощь. Но защита нужна слабому, а ислам делает тебя сильней хотя бы уже тем, что не оставляет времени раздумывать о слабостях. Слабого, как барана, легко вести на заклание. Сопротивляться он не станет, хотя будет страдать и сетовать на горькую судьбину. Я тоже был раньше слабым, но бараном, естественно, себя не считал. А ведь был им, наверняка был. Теперь чувствую себя уверенней, а стал ли сильнее – не уверен.
…Многого мне не надо. Я пишу стихи и стараюсь не лезть в полупонятные и, несомненно, небезопасные для рассудка вещи, копаться в которых так любят русские и прочие европейцы. Христианство – религия индивидуалистов, и потому они не могут без этих копаний. В этом слабость христиан, но это почему-то позволяет им уверенней чувствовать себя в жизни. Я достаточно долго жил среди них и даже привык уважать их за это. И побаиваться, потому что всегда был для них чужаком. Но оставаться одному на перепутье невозможно, оттого и возвратился к исламу. Отверженным быть никто не хочет, а собственных сил для того, чтобы что-то изменить в своей судьбе, увы, не достаточно. Зато есть универсальный рецепт – вера. Лишь в ней, как в старом обжитом родителями доме, начинаешь чувствовать, что ты не одинок и тебя не оставят один на один со своими бесами и враждебным миром. И нет иного пути – такой выбор предстоит сделать каждому, как бы ты ни уклонялся. Вернуться к тому, с чего надо было бы начать, но ты пренебрег этим по наивности и глупой самоуверенности, всё равно придётся.
В скрытые и интимные уголки своей души забираться безумно страшно, но русские это отчаянно делают, и я, наверное, заразился от них этим. Боюсь, безумно боюсь – и всё чаще забираюсь. Не хочу вкушать запретный плод, но он так сладок… И ведь каждый день при этом необходимо напоминать себе: ты – мусульманин, тебе запрещено заходить за границы!
И всё равно захожу – проклятое упрямство…
2 февраля.
Потихоньку становлюсь на ноги. Учу суры Корана, вчитываюсь в комментарии и открываю для себя новый, доселе неизвестный мир, в котором всё ясно и определено, но совсем не так просто, как казалось поначалу. Тут даже солнце иначе светит и человек смотрит на человека другими глазами – всё иначе. Наверное, нет иного способа, чем этот, чтобы прочно встать на ноги и противостоять враждебному окружающему миру. Именно, противостоять, а не идти с ним на компромиссы. А ведь мир изначально враждебен, потому что пытается жить по другим законам. Потому ты и обязан искать причину несправедливости не в себе, а вокруг себя, ведь Аллах создал мир как арену извечного противоборства, а человека – воином, исполняющим Его волю. Именно воином, а не бессловесным рабом. Воин не может быть виноватым и сомневающимся, он создан выполнять приказ и не задумываться о его логичности. Если у него после боя, молитвы или обладания женщиной останется время, то лучше всего вернуться к одному из этих занятий. И не задумываться над несовершенством мира, а принимать его как данность и извечное поле боя.
Логика – не в этом, а в будущем совершенном мироустройстве. Сегодняшний мир несовершенен, а значит, нелогичен. Кому-то не хватает пищи, кому-то – власти, чтобы давать или не давать эту пищу другим. И тот, и другой ищут возможность удовлетворить желание и, безусловно, правы в этом стремлении. Но прав на самом деле лишь тот, кто победит в грядущем единоборстве. Удовлетворённое желание – высшая цель существования. А больше ничего в этом мире и не заслуживает внимания. Познание окружающего – культура, философия, наука, лживый гуманизм – всё это подножие исполненного желания. Как только в нас не останется неисполненных желаний, сразу исчезнет необходимость в этих грубых искусственных построениях разума. Искусственных – потому что они не тянут даже на то, чтобы считаться частью непостижимого и универсального порядка мироздания, имя которому ислам, и творец его – Аллах…
17 апреля.
Я прагматик до мозга костей. Бывший поэт – неудачник, который переродился в прагматика и скептика. Хотя, наверное, и раньше были во мне семена прагматизма. Какая бы высокая идея ни привлекала меня, я, прежде всего, пытался отыскать в ней то, что удобно мне в настоящий момент и пригодится в будущем… Я никогда не голодал, хоть и не жил в роскоши. Откуда же во мне эта ненасытность, эта неукротимая жажда? Каждый день спорил и до сих пор спорю с собой, даже воюю, но ничего не могу поделать. Мои новые наставники, которые, не в пример прошлым, оказались более прозорливыми и понимающими человеческую природу, говорили: подножием мудрому смирению и покорности служит бунт, и лишь он – свидетельство искренности и чистоты помыслов. Но бунт не против идеи, а за неё. Что же такое справедливость? Это победа над собой и окружающим миром. И лишь она – мерило справедливости…
Каждый день я разочаровывался в том, что меня окружает, всё больше и больше и, наконец, бросил всё, что имел (правда, это было совсем не много) и перебрался в Иран, потом окольными путями в Сирию, Палестину, и вот теперь я нахожусь в Ливане. Куда меня дальше зашвырнёт судьба? Если говорить начистоту, только ли бескорыстные побуждения или поиски истины толкнули меня на это? Кем я мог бы стать, оставшись в Дагестане? Ну, выпустил бы книжку-другую стихов – всё равно меня тамошние литературные бонзы на пушечный выстрел не подпустили бы к своему Олимпу. Оставаться в Москве на положении образованного «нацмена», вроде дрессированной обезьянки на плече у «старшего русского брата»? Нет уж, увольте… При любом раскладе мне оставалась дорога лишь на Восток – к настоящим братьям по вере. Ведь человеку рано или поздно становится мало покровительственной отцовской любви – ему нужна братская, равноправная любовь, которую необходимо заслужить, завоевать, а не получить в наследство…
Впервые в жизни я решил, что не стоит ломать себя и искать каких-то банальных материальных выгод, как не нужно и строить воздушных замков, которые самому же придётся потом разрушать. Лучше с кровью и болью выкорчевать из себя всё лишнее и искусственное, и вдруг неожиданно открыть, что этой крови и боли ты ждал с самого рождения, они приятны тебе и необходимы. Потому что лишь в этот момент ты становишься настоящим человеком – мусульманином, ревностно и безоговорочно исполняющим волю Аллаха и пророка его Мухаммеда…
21 июня.
Вчера участвовал в первом своём настоящем бою. Израильтяне – хорошие солдаты, но и мы не хуже. Четыре месяца я учился военному ремеслу: маскироваться на местности, закладывать мины, стрелять, и теперь могу с полной уверенностью сказать, что стал почти профессионалом.
Самое странное, что в этой войне у меня есть товарищи по обе стороны от линии фронта. По ту сторону – те, кто был со мной в прежней жизни, до того, как я осознал свой истинный путь. По эту – те, кто сегодня вместе со мной. Линия фронта – она как бы рассекает и меня на две половины: каким я был раньше и каким стал сегодня…
Поначалу мне было довольно сложно определиться, с кем я на самом деле, ведь совсем не трудно стрелять в абстрактного врага, как в какой-то дурацкой компьютерной стрелялке. Гораздо сложнее, когда враг уже реальный, и есть подозрение, что ты мог когда-то ходить с ним по одной улице, сидеть в одной студенческой аудитории, обмениваться рукопожатием. Я ничего против иноверцев никогда не имел, да и сейчас не имею. Встреться мы в другом месте и в другое время, наверняка нашли бы общий язык, какие-то общие интересы… Но не нам выбирать время и место – мы всегда оказываемся там, где необходимы для служения тем целям, которые нас выбирают, и которые возложил на нас Аллах. Мы всего лишь солдаты, и не нам рассуждать…
Не знаю, как повёл бы себя в действительности, если бы столкнулся сегодня лицом к лицу с кем-то из своих прежних друзей или знакомых на поле боя. Выстрелил бы в него первым? Наверное, да, хоть потом и мучился бы. Но это было бы потом…
Нет, об этом лучше не думать, а то с ума сойду. Выход один – снова учить суры. В них, как утверждают учителя, ответы на все вопросы. На все без исключения…
5 июля.
Сегодня что-то неожиданно нахлынуло на меня, и я всё утро писал стихи. Словно глотнул воздуха родных гор и краем глаза глянул на серебристый Каспий.
Рифмую, а в голове какая-то зудящая и ноющая боль: кто я? почему здесь? правильно ли поступаю, почти забросив поэзию? Ведь я столько времени ничего не сочинял, лишь украдкой записывал в блокнот какие-то обрывочные и бессвязные мысли. А ведь стихи, оказывается, никуда не исчезают, они появляются тогда, когда им, созревшим, как древесный плод, приходит время. Стихи накапливаются внутри и вот в такие, как сегодня, моменты, вырываются наружу…
Это не поддаётся никаким объяснениям. Ничего не могу с собой поделать. Приходится даже прятаться от своих новых товарищей, для которых я – такой же, как и они, воин, грубоватый и несентиментальный, высшая поэзия для которого – сперва Коран, а потом автоматная очередь, подтверждающая правоту и истинную поэзию ислама. Всё остальное – создано нашими недоброжелателями для того, чтобы отвлекать нас от главного, и некогда человеку было задумываться о своём изначальном предназначении.
Не должно быть никаких преград между нами и Аллахом…
Не хочу сказать, что мои нынешние друзья – бездумные роботы, у которых нет ничего за душой, кроме жёсткой программы, заложенной учителями. Несомненно, они, как и все нормальные люди, глубже и противоречивей тех примитивных личин, в которые вынуждены рядиться по необходимости. Но пока ещё не время раскрывать всё, что таится в душе. Сегодня есть более необходимые и приземлённые вещи, не требующие отлагательства.
Пока ещё не время для лирики и стихов. Но – когда?! Когда оно для меня настанет?! А для них?
20 июля.
…Много вокруг разговоров о совершаемых нами терактах. Израильтяне называют нас смертниками и безумцами, но это вовсе не так. Смерть – понятие относительное. Её боится лишь тот, у кого нет ничего за душой. А ведь это всего лишь перемена формы существования. Никому не известно, что будет за гранью смерти, но то, что есть у нас сейчас, не самый лучший вариант бытия… Это ясно как дважды два даже тем, кто нас обвиняет.
А что ещё, скажите, остаётся? Каждому хочется определённости. Если нет какой-то реальной точки опоры, то хоть эта… Правда, я пока не представляю себя обвешанным взрывчаткой за минуту до взрыва где-нибудь во враждебной толпе. Не потому, что не смогу сделать это физически, а потому, что пока не убеждён в том, что именно ценой моей жизни что-то изменится в мире. И вообще, какова эта пресловутая цена жизни? Для меня это нечто гигантское, неизмеримое, для мира же моя жизнь ничтожна, как жизнь мотылька, как жизнь травинки. Как это сопоставить?! Наверное, есть какие-то иные точки отсчёта…
Я уже был в Израиле – в Газе, Рамалле, Хевроне. После серии последних терактов израильтяне жёстко контролируют наши действия и отслеживают таких, как я. По мне сразу видно, что я – не местный, и это, естественно, их настораживает. Да и среди наших я пока не совсем свой, и когда им стану – не известно. Одновременно хочу стать своим и что-то мне мешает…
Сегодня я в Ливане и часто сравниваю увиденное с тем, что видел когда-то в Чечне. Но там я был всё-таки посторонним, а здесь – непосредственный участник, от которого ждут конкретных поступков. Парадокс: там, на Кавказе, где моя Родина, я был в стороне, а здесь… Да разве Ливан, чёрт возьми, моя земля? В голове у меня всё смешалось – свои и чужие, праведники и грешники…
Чтобы победить сомнения и не мучиться – опять сажусь учить суры…»
После операции Мишкино отделение вернули на базу в Израиль. Ирокез ходил довольный, будто террористы были уничтожены именно им и его солдатами. К слову сказать, повод для радости и в самом деле был достойный – за последние три месяца боёв в Ливане никто из солдат не погиб и даже не получил ранения. Это было действительно хорошо.
Недельный отпуск дали многим, в том числе, Мишке. Он сперва поехал к родителям, потом заказал на три ночи номер в одной из гостиниц на Мёртвом море и сразу туда укатил побыть в благословенном одиночестве. Очень уж не хотелось сейчас находиться на людях, вести пустые разговоры, сплетничать о знакомых, болтать по телефону и постоянно отвечать на бессмысленный, едва ли требующий ответа вопрос: «Ну, и как там, в Ливане?». А больше всего ему хотелось спокойно дочитать дневника Махсуда, потому что в сутолоке и спешке последних дней просто не было возможности уединиться.
По первым страницам дневника было видно, что Махсуд уже не тот наивный и простоватый паренёк, по-кавказски разгульный, открытый и бесхитростный, и Мишка почему-то не мог представить его другим. Ну, не вписывался Махсуд в сегодняшний образ сурового и непреклонного «бойца ислама», каким хотел казаться!
А сам Мишка – разве он остался прежним? Каким, интересно, увидел бы его сегодня кто-нибудь из прежних знакомых по Литинституту? Узнал бы? Дело, конечно, не во внешности и не в густом средиземноморском загаре, которым постепенно сменился бледный среднерусский румянец. Поняли бы они друг друга?
В душе он уже давно попрощался с Литинститутом. Как, наверное, и Махсуд. Но распрощался ли в самом деле? Почему то и дело вспоминаются друзья, преподаватели и всё, что происходило тогда с ним? А у Якубова – у него были те же воспоминания, или он сумел вытравить из себя эти годы учёбы? Он ничего об этом не писал в дневнике, но ведь было же на душе что-то…
Честное слово, какое-то непрекращающееся прощание…
Чтение записей Махсуда необходимо было ему прежде всего для того, чтобы разобраться не столько в переменах, произошедших с бывшим приятелем, сколько в себе самом. Лишь сейчас он неожиданно понял, почему, сам того не желая, постоянно уходил от болезненных и ненавистных вопросов о смысле собственной жизни. Уж, кому-кому, а ему, избравшему профессией литературу, то есть пожелавшему стать творцом и судьёй собственным персонажам, без этого никак не обойтись. Ведь он, по сути дела, пока палец о палец не ударил, чтобы приблизиться к тем великим целям, которые ставит перед собой каждый пишущий. Переезд в Израиль, попытки влиться в новую жизнь, учёба на подвернувшихся компьютерных курсах, поиски работы и, как спасение от этих бесполезных метаний, призыв в армию – эти вынужденные шаги, конечно, требовали определённых усилий, но были банальны, скучны и, в общем-то, предопределены. Всё это пройдено до него другими. Чужой опыт и чужие промахи – хороший повод, чтобы не пенять на собственную пассивность и успокоиться на недостигнутом, но ведь совесть-то не обманешь…