Прощание с Литинститутом
Шрифт:
Мишка смахнул пот со лба, расстегнул ещё одну пуговицу на своей армейской рубашке и полез в карман за сигаретами. Тетрадка, в которой он писал, упала с колена на землю, но поднимать её он не торопился. Прикурив, Мишка глубоко затянулся и удобней устроился в тени у стены разрушенного прямым ракетным попаданием одноэтажного дома.
«…Своей «раздвоенной» жизни я ни от кого не скрывал, и ты это наверняка помнишь. Более того, я считал её вполне цельной и логичной. С одной стороны, я не мыслил себя вне литературы, писал стихи, рассказы, повести и хотел делать это профессионально. Для того и поступил в Литинститут. Может, это прозвучит кощунственно, но мне наивно казалось до самого отъезда в Израиль, что в Литинституте учат секретам превращения только что написанного текста в литературное произведение, но всегда подозревал, что этот самый текст – настолько зыбкая и иллюзорная субстанция, что нет для него ни правил, ни законов, ни даже каких-то объективных критериев оценки. Есть, безусловно, здравый смысл и логика, но они, как правило, завуалированы и зачехлены мудрёными литературоведческими одёжками стилей и концепций. Действительно гениальный текст не подчиняется канонам, его невозможно расчленить или втиснуть в стандартные рамки. Он – или есть, или его нет… Хотя, если говорить по существу, сочинение текста – не самоцель, а лишь
Всё это далеко не так. Как – не знаю. Иногда мне кажется, что я почти нащупал долгожданное решение, а иногда вдруг с тоской начинал понимать, что гении – не чета мне! – ломали головы над этим веками, жизни клали на творческий алтарь, а я решил, что разберусь мигом, без особых усилий, оттолкнувшись от их находок, как от стартовой ступеньки. Ах, как от этой беспомощности и тщетности попыток каждый раз становилось тяжко и гадко! Хоть руки на себя накладывай…»
Мишка отбросил докуренную до фильтра сигарету и поднял глаза от тетради. От курения натощак во рту стоял неприятный кисло-горький привкус. Глубоко вздохнув, он полез за флягой с водой.
На смену прохладному, всё ещё сонному и безмятежному утру приходил жаркий длинный день. Солнце только поднималось, и его ещё не было видно из-за холмов, но приближающаяся жара уже чувствовалась. Через полчаса она затопит холмы, оливковые рощи, и всё вокруг будет подрагивать в горячих и вязких потоках воздуха, отражённых от земли. Так будет весь день. А такие дни всегда длинны до бесконечности. И до безумия…
«…Литературное творчество тем и привлекает таких идеалистов, как я, что в момент написания уподобляешь себя как бы Творцу, который из хаоса обрывочных мыслей и переживаний строит собственный космос, наполняет его содержанием, облекает в форму, и отныне уже в твоей власти оживить его, влить в него смысл, дать ему настоящее и будущее. Литература – великий соблазн, но одновременно и неизбежная горечь осознания постоянного несовершенства, потому что мы – как бы ни обманывали себя! – всё-таки не настоящие творцы, а лишь копиисты, и боремся не с какими-то внешними противниками, а чаще – с собственными придуманными монстрами…
Вторая половина моего существования – иудаизм, к которому я шёл долго и недоверчиво. Разумом понимая, что слепая вера превращает человека в безвольного раба, я стремился подойти ко всему рационально и осмотрительно. И самому решить: принять или не принять сердцем это новое знание, ведь необходимость существования в незнакомой до последнего времени системе координат – вере – должна исходить только от сердца, разум же, хоть и помощник, но не всегда друг и доброжелатель. Поиски мои были не ради банальной выгоды – «что мне это даст?», а ради того, чтобы ответить хотя бы самому себе на вечные вопросы, рано или поздно встающие перед каждым. Более же всего хотелось попробовать силы в осмыслении истин, уже известных и неоспоримых, перед тем, как рискнуть на самостоятельный поиск и продвижение дальше.
Поначалу я считал, что иудаизм – всего лишь универсальный способ получения ответов на кардинальные вопросы жизни и смерти, ведь любая религия, как казалось мне, всего лишь бездонная культурологическая копилка и сокровищница многовекового наследия народа, почти как та же литература, накапливающая в своих арсеналах приёмы и способы создания текста. Когда же я коснулся иудаизма глубже, неожиданно понял, что всё гораздо сложнее и не так однозначно. Если в литературе можно всё переиграть – скомкать бумагу и вымарать текст, чтобы переписать заново, или даже выбросить и забыть готовую книгу, то здесь отходных вариантов нет. Вера – это мироощущение, которое не может быть наносным или искусственным, оно может быть только образом жизни и твоим существом. Тут уже невозможно лгать другим и самому себе или что-то приукрашивать, как… в литературе. Ведь подспудно чувствуешь, что вера сулит в итоге какой-то запредельный контакт с пространством – от крохотной неодушевлённой молекулы до высшего разума, существующего независимо от твоего желания или знания. Остановиться на полпути невозможно. Здесь не только врать, но даже неискренним быть нельзя – стоило ли ради этого мучиться и недосыпать ночей в своих бесконечных исканиях, постоянных заблуждениях и редких открытиях? Жалко потраченных усилий.
Через интерес к иудаизму я вышел на осознание необходимости жить в Израиле. Дело вовсе не в том, что Россия к моменту моего отъезда стабильно и бесповоротно покатилась в тартарары, и падение это всё убыстрялось. В конце концов, в какую бы бездну страна ни рухнула, рано или поздно будет подъём, и она восстанет, как птица Феникс, из пепла. Меньше всего я обращал внимание на внешнюю сторону событий или боялся каких-то неясных слухов о мифических еврейских погромах. Я уезжал не от бытовухи и уж вовсе не из-за иллюзорного желания более полно реализовать себя, как писателя, в свободном мире. Мне хотелось… да я и сам точно не сказал бы, что мне хотелось.
Глупо утверждать, что я бессребреник, но эти вопросы никогда для меня не были на первом плане. Кстати, в Израиле, при относительной сытности и комфорте, я всё равно лишился чего-то гораздо большего, чем имел в России. Да, там у меня не было такой квартиры, как появилась здесь, не было обеспеченного прожиточного минимума и компьютера, на котором я могу сегодня быстро и удобно печатать свои опусы. В то же время у меня не стало чего-то такого, чему и названия сразу не подберёшь, как не измеришь это утраченное внешним достатком и возможностью удовлетворять свои возрастающие запросы. Даже литературные.
Вторая половина моего существования в конечном счёте перевесила первую, и это было, в общем-то, предсказуемо и ожидаемо. По крайней мере, в иудаизме не было столько искусственного и фальшивого, как в том, что окружало меня прежде. Литература – теперь уже верная помощница, как мне казалось, – на многое открывала глаза. Пытаясь описать окружающее, я только сейчас начинал понимать, что она – только увеличительное стекло, в котором отчётливо просматриваются ложь и искусственность, которые никуда не исчезли с переездом, а ведь на это я раньше просто не обращал внимания. Писать в Израиле стало намного труднее, но не потому что я стал требовать от своих текстов каких-то новых, запредельных откровений. Увеличительное стекло, не выпускаемое из рук, неожиданно стало высвечивать довольно неприятные вещи. Сам себе не доверяя, я вдруг увидел, что всё окружающее – уже новое, а не то, от которого бежал, – на самом деле оказывалось тем же безвкусным и выцветшим лубком, грубо имитирующим всё те же человеческие отношения между кукольными картонными персонажами, до края наполненными хамством вместо смелости, ханжеством вместо добродетели, и даже вместо любви – похотью и бесконечной спермой. Перемена декораций, по сути дела, ничего не изменила!..
Тексты, выходящие теперь из-под моего пера, если и были отображением новой, уже израильской жизни, то вряд ли сильно отличались от прежних. Если что-то у меня и получалось более или менее литературно, то только описания грязных и неприглядных сторон этой жизни. Даже чистое и светлое, о чём мне всегда хотелось писать, вырисовывалось непременно в контрасте с низким и отвратительным…»
Где-то за низкорослой оливковой рощей, наверное, совсем рядом с деревней, в которой расположилось Мишкино отделение, звонкой, почти карнавальной хлопушкой грохнула противопехотная мина и затрещали торопливые автоматные очереди. Из-за холмов, с той стороны, откуда они вчера вечером пришли, застрекотал вертолёт, и солдаты, сидящие рядом с Мишкой у стены полуразрушенного дома, зашевелились.
Теперь и в самом деле начинался новый день. Новый день бесконечной южно-ливанской войны…
Сутки назад, когда прямым миномётным огнём из засады накрыло троих наших солдат неподалеку отсюда, Мишка и не предполагал, что окажется в этой небольшой живописной деревушке среди красивых холмов, за которыми дышало и изредка доносило ветром свои горьковато-солёные запахи море.
Террористов, убивших солдат, преследовали почти всё это время, и, хоть до прямого столкновения с ними пока не дошло, было ясно, что те попали в капкан, выбраться из которого уже не сумеют. Разведка сообщила, что в настоящий момент террористы находятся в ущелье между холмами, выходы из которого надёжно перекрыты, и их всего трое или четверо, но вооружены они хорошо. Чтобы избежать ненужных потерь, решено было дождаться утра и уничтожить их с вертолётов. В исходе операции никто не сомневался, хотя всякое может быть – война есть война.
В Южном Ливане Мишка оказался не случайно. Приехав в Израиль в двадцатипятилетнем возрасте, он вполне мог претендовать на армейскую службу где-нибудь внутри страны, где безопасней и можно раз в неделю гарантированно приезжать домой к родителям. Так поступали многие из его знакомых и сверстников. Риск – дело не только благородное, но и добровольное, и не было прямой необходимости в Мишкиных воинских подвигах, тем более, за нежелание служить в боевых частях его никто не осудил бы. Однако он справедливо считал, что нельзя стать полноправным гражданином страны, если не узнаешь о её жизни всё, что можно, не испытаешь на собственной шкуре всех её тягот и тревог, не заглянешь в бездну, разделяющую евреев и арабов, на краю которой Израиль находится всю свою недолгую современную историю. Ни от чего нельзя быть в стороне, если где-то в глубине души всё ещё теплится надежда написать действительно замечательную книгу, но уже на местном материале. А сделать это Мишке хотелось безумно. Чего-чего, а настойчивости и упрямства ему не занимать. Не получилось в России – может, получится здесь…
В бригаду «Гивати» [1] он попал не сразу. Обычному человеку с гражданки туда не попасть. Но ведь и не боги там служат… После четырёх месяцев на учебной базе, где он постигал современное воинское искусство, с которым был знаком разве что по американским боевикам, его перевели в боевую часть.
Несмотря ни на что, Мишка в душе всё равно оставался человеком гражданским, лишённым агрессивности и, по большому счёту, даже не представлявшим, как поведёт себя в реальном бою, когда придётся стрелять не в мишень, а в настоящего врага, и знать, что только от тебя зависит – жить тому через мгновение или нет. В том, что такое когда-то произойдёт и этого не избежать, Мишка не сомневался. Убивать противника – это жестокая и горькая необходимость войны, и без этого невозможно даже приблизительно узнать цену жизни и смерти. Хотя война вряд ли прибавляет мудрости, потому что нет и не может быть в злобе, страхе и ненависти животворной силы для самосовершенствования. Единственное, пожалуй, положительное, что можно почерпнуть в подобном противостоянии, это то, что война позволяет более чётко определить своё место в жизни, извлечь из сокровенных глубин души то, что в иное время скрыто за семью печатями. Отчаяние и страх, животное желание выжить и… жалость не столько к поверженному противнику, сколько к себе, вынужденному лишать его жизни. И хоть любое человеческое противостояние претило Мишкиной натуре, уйти в сторону он не пытался, как теперь уже и не пытался спрятаться в хрупкую ракушку своего любимого литературного сочинительства. Наоборот, лез в самую гущу, где литературе не место…
1
«Гивати» – пехотная бригада Армии обороны Израиля, относящаяся к Южному военному округу.
– Ирокез на горизонте! – пронеслось среди солдат, и Мишка вздрогнул, оторвавшись от размышлений. Из-за поворота по сухой каменистой дороге, петляющей среди остатков разрушенных стен, выкатил пятнистый армейский джип с командиром их отделения Амноном, получившим прозвище «Ирокез» за то, что был выходцем из Ирака. Перед рассветом Ирокез ездил на совещание к начальству, хотя всё, что ему должны были сообщить, было известно заранее: после вертолётной атаки начнётся прочёсывание местности и поиск того, что останется от террористов.
– При благоприятном стечении обстоятельств, – сразу принялся инструктировать солдат Ирокез, – операция займёт от силы час-полтора, не больше. Перестрелки и рукопашной не предвидится, но и рисковать понапрасну не стоит. Население покинуло эти места ещё неделю назад, поэтому любой встретившийся человек может представлять реальную опасность. – Всё это Амнон протараторил своей гортанной звонкой скороговоркой, не позабыв лишний раз напомнить, что местное население не особо жалует израильтян, упорно не понимая, что мы воюем не с ним, а с террористами, прикрывающимися женщинами и детьми. – Война – это вам, ребятки, не чмоки-чмоки с белобрысыми девицами на тель-авивских дискотеках.
На последних его словах кто-то из солдат хихикнул, но Амнон сделал вид, что не расслышал, и, сохраняя грозный командирский вид, отошёл в сторону, прикуривая сигарету. Задавать ему какие-то вопросы никто не хотел, так как все знали, что особой сдержанностью он не отличается, а свои грешки и даже грубость всегда списывает на природную горячность и восточную натуру. И всё ему до поры сходило с рук. Взять хотя бы самый последний случай, который произошёл месяц назад и о котором ходило много разговоров в солдатских палатках.