Прощай, гвардия!
Шрифт:
Левицкий отчаянно ругался, искал рукой походную фляжку с хлебным вином и, обнаружив ее пустой, ярился пуще прежнего.
Однажды им повезло. Место безлюдное, одинокая карета, нет свидетелей, вообще никого, кроме лже-Гагберха, его слуг да случайного попутчика. Ни о чем не подозревавший Синклер сопротивления не оказал, разве что фон Кутлеру понадобилось разок приложить его рукояткой шпаги, чтобы швед перестал кочевряжиться и показал тайник.
Левицкий, убедившись, что их не надули и бумаги те самые, за которыми пришлось гоняться уйму времени, рубанул палашом, отделяя голову
– Убить, – велел Левицкий.
Скоро с кучкой шведов и французом было покончено.
Жаль, ни реки, ни озера, а то бы веревку с камнем на шею – и бултых на дно вместе с уликами. Не найдет никто, не разыщет.
Трупы спрятали в густых кустах, от чужих глаз подальше. Если и наткнется кто по случаю, спишет на разбойников, благо тех на дорогах разоренной войной и вспышкой чумы Речи Посполитой всегда вдосталь.
– Теперь можно и в Петербург, за наградой, – довольно улыбаясь в усы, произнес фон Кутлер.
Он уже видел себя майором, а то и полковником. Миних обещал наградить по-царски, слово фельдмаршал всегда держал.
Поручик Веселовский тоже мечтал о повышении, но по-своему. Его манила блестящая служба в гвардии; в канцелярии давно лежало письмо с просьбой о переводе в Семеновский полк на любую подходящую ваканцию. Ходу прошению пока не давали, однако после выполнения столь щекотливого поручения все должно было перемениться исключительно в лучшую сторону.
Левицкий бережно опустил секретные бумаги в кожаную сумку. Первая инструкция выполнена… почти. Но ведь есть и вторая. Самая противная и тяжелая. Сколько из-за нее было водки выпито, не счесть.
Господи, что же я творю?!
Откуда ни возьмись, в руках драгуна появились заряженные пистолеты, припасенные как раз для этого случая. Стрелком он был метким, впустую тратить пули не стал. Два выстрела, два бездыханных тела недавних конфидентов.
Упокой их души, Боженька!
Простите меня…
Он похоронил бывших товарищей неподалеку от шведов. Даже постоял минутку в скорбном молчании, держа под мышкой запыленную треуголку. Развевался плащ на ветру, дымились пистолеты. Запах пороха щекотал ноздри.
Левицкий взгромоздился на сытого коня, приготовился дать ему шпоры и тут вспомнил.
Медальон. Был четкий приказ его уничтожить.
Жаль красивую вещицу.
Исполнительный Левицкий положил парсуну на камень и раскрошил каблуком. Порядок.
А теперь пришло время тайное сделать явным. Европа должна узнать о коварном злодеянии русских. Пусть об этом напишут все газеты.
Ему было противно от содеянного, но иногда ради благой цели приходится вершить черные дела.
Женщина, которую он боготворил, должна взойти на престол. Став императрицей, она никогда не забудет того, кто ей в этом помог.
Храни ее Бог!
Страшный дом на окраине Питера, холодный, нетопленый. Здание не первый год заброшено, как и несколько соседних. Смотрит на мир черными провалами окон без рам, поскрипывает гнилыми досками. Ветер гуляет по пустым комнатам, по-хозяйски распоряжается дверьми: открывает и закрывает, когда захочет и перед кем захочет. И никого над ним нет, никакой другой силы.
Владельцы давно уже забыли о доме, перестали горевать о выброшенных на ветер деньгах. Строиться в столице – занятие не из дешевых, не всякий потянет. Да и что в ней хорошего, в этой Северной Пальмире? Не парадиз, точно. Вот уж учудил Петр Ляксеич, царствие ему небесное. Сыскал место!
Кругом болота, неспокойная Нева норовит выплеснуться из берегов, сыро, промозгло. Что ни день, то дождь. А не дождь, так снег.
Мороз, и тот неправильный. В иных краях на такой рукой махнешь да спокойно делами займешься. Зато в Петербурге чуть ударит, всего ничего затрещит, и вот уже нет спасения душе христианской. Только и радости, что у костра, гвардейцами на улице разведенного, отогреться. И – дворами-дворами, избегая открытых, холодящих до костей прошпектов.
Сытая, не в пример спокойная Москва тиха и благообразна. Сияет маковками церквей, зовет малиновым звоном колоколов. И народ в белокаменной живет чинно, по старинке, как дедами да прадедами завещано. Но не там нонче бьется сердце России.
Из Петербурга бежит свежая кровь дорогами-артериями к другим городам да весям. Скачут эстафетой курьеры, везя царские указы; с барабанным боем выходят на площадь глашатаи. Слушай честной народ, рты открывай, удивляйся.
Из северной столицы приходит все новое, а раз новое – то страшное и непонятное.
Скрипя полозьями по нерасчищенным сугробам, возок остановился у дома. Всхрапнули лошади, стали ушами прядать. Почуяли кого-то. И верно: мимо прокатили санки с краснощекими пьяненькими солдатами, горланившими свое. Этим все нипочем. Гуляют по случаю турецкой виктории да возвращения из крымских степей. Надрывают луженые глотки.
Мундиры на солдатах новехонькие: зимние шапки-треухи, долгополые зеленые шинели. В столице все это примелькалось, а вот народ приезжий смотрит с удивлением. Непривычно оно как-то.
Из возка выбрались двое в лисьих шубах, меховые шапки надвинуты глубоко, только и видно, что глаза. У одного, ростом и видом неприметного, злые и напряженные, у второго – скорее растерянные.
– Зачем вы привезли меня в эту глухомань? – спрашивает второй.
Каркают с деревьев вороны, самые непугливые слетают с веток, начинают бродить неподалеку. Прыгают бесстыжие воробьи, ищут теплые лошадиные «яблоки».
– Скоро увидите, Семен Андреевич, – многообещающе отвечает невидный собой мужчина.
Внутри дома едва ли теплее, чем снаружи, потому никто и не думает заходить.
Семен Андреевич зябко ежится. Шуба не спасает, мерзнут руки в соболиной муфте.
– У меня мало времени, – говорит он, ози раясь.
– Напрасно вы его не потратите, – уверяет неприметный.
К возку подкатил еще один, точь-в-точь такой же. Встал напротив. Рванул дверцу, напуская холода в теплое нутро, неприметный. Открыл и встал сбоку.