Прощение
Шрифт:
– Не знаю, - ответил я.
– А что же ты будешь делать?
– Придумаю... продам... Найду какого-нибудь человека, чтобы купил, возможно, уже нашел...
– Уже?
– воскликнула Надя.
– А чему ты удивляешься? Мне позарез нужны деньги.
– Но быстро как...
– Конечно, - согласился я рассеянно, - я ведь знал, что ты не передумаешь. Потому и нашел человека сразу. Но я его не знаю, это через знакомого, Бог их знает, что за люди. В ломбард же, по-моему, нести невыгодно. Зато можно выкупить обратно. Если хочешь, я отнесу в ломбард, а потом когда-нибудь выкуплю и верну тебе.
– Поступай по своему усмотрению, Ниф.
– Она села за стол, при этом ее рука нечаянно толкнула перстень, он покатился, а я тут же схватил его и спрятал в карман. Сестра словно не заметила. Я посмотрел в окно на играющих между чахлыми дворовыми деревцами детей,
– Значит, можно в ломбард, - сказала Наденька неопределенно.
– Но ты поступай как считаешь нужным.
– Можно в ломбард, - сказал я, - но если в назначенный срок не возвращаешь деньги, заложенная вещь переходит в собственность государства.
– Да что ты! Вот так фокус!
– А ты не знала?
– Как не знать... то есть что-то в подобном духе и предполагала. Но не думай, будто я решила, что ты понесешь в ломбард.
– Я и не понесу. Государство гребет под себя, а у меня все мысли вертятся вокруг вариантов личного обогащения.
– Да, я понимаю. И не стоит об этом больше говорить.
– Ты устала?
– Я с шести утра на ногах.
Я заметил:
– Ты плохо выглядишь.
– Ничего...
– Почему же?
Надя усмехнулась.
– Стоп! Минутку!
– крикнула она неожиданно, и напряженная работа мысли отобразилась на ее лице.
– Ты уже у кого-то занимал? Ну да, так и есть! Я только теперь догадалась. Ведь занимал?
– Занимал.
– Это правда? Как ты мог? Почему ты сразу не пришел ко мне?
– Разве я не в курсе, как ты живешь?
– То есть? Как я живу? Чепуха, тебе ничего не известно...
– Я спрашивал у тебя... вспомни. Ты дала десять рублей. Я верну...
– Но у других... Нельзя этого делать. Кабала...
– Что за глупости, Надя, - прервал я с досадой.
– Еще не родился человек, которому удастся надеть на меня хомут. Прекрати это! Я как-нибудь непременно выпутаюсь, я все продумал. В конце концов - перстень, уже кое с кем рассчитаюсь, да и отдавать-то мне сущие пустяки.
– А все же?
– Тебя интересует сумма?
– Да, сумма твоего долга.
– Зачем тебе знать?
– Я отрицательно и немножко укоризненно покачал головой.
– Я сам, это мое дело.
– Я хочу быть уверена, что ты вернешь им, тем людям.
– Такое твое условие?
– Ниф, я когда-нибудь тебя прокляну. И мое проклятие будет долго выделывать с тобой ужасные вещи.
– Знаешь, - сказал я, - ты совсем не нравишься мне сегодня. Ты как будто добрая, но чужая, а я хочу, чтобы ты была такой, как всегда. Подумай, Надя. Я звонил тебе, бормотал что-то о своих дурацких обидах и невзгодах, а ты посмеивалась, и это наилучшим образом на меня воздействовало. Очень утешало. Мне было с тобой весело, хорошо, все глупое забывалось, мне было с тобой легко, было хорошо, как ни с кем другим. Я знал, что у меня есть отдушина, есть пристанище, что я не пропаду. Ты красивая была.
– Ниф...
– Погоди, дай досказать. Не бойся, твою красоту я не обижу, она никуда от тебя не денется. Но сегодня ты некрасивая, это не ты, тебя подменили, ты все это придумала, а зачем? ты и сама не ведаешь зачем. Эти чулки, посмотри на себя... Не нужно, Надя, не думай, что ты больна, что ты слабенькая. Не растравляй себя, все это вздор, причуды. Это идет от других, ты стараешься для других, ты думаешь, что переживаешь за меня, а на самом-то деле гадаешь, как эта наша история будет выглядеть в глазах каких-то зрителей, посторонних. Если бы ты думала и беспокоилась только обо мне, ты осталась бы прежней, ведь хорошо или плохо то, что мы делаем, может быть только в глазах других, а нам должно быть все равно, и только так мы сумеем выжить. Да не выжить... я не о том говорю, Надя, просто жить, по-настоящему жить, ничего не бояться, не рассчитывать, не дрожать. Сделать что-то глубокое. Хотя бы раз ощутить глубину, свои настоящие возможности, сокровенное... Если ты сейчас скажешь хоть слово о принципах, я уйду и мы больше никогда не увидимся. И ведь будет по-моему.
– Но когда-нибудь, Ниф, в конце концов... то есть, ты и сам понимаешь, чем это может кончиться.
– Да, когда-нибудь, - подхватил я, - когда-нибудь, я понимаю. Но сейчас, Надя? Как может быть плохо то, что я делаю, если я этого хочу и к этому стремлюсь? Разве может быть плохим или хорошим самое сокровенное желание человека? Разве в таких понятиях следует об этом судить? Ведь это самое высокое, что только можно вообразить, а если подавлять в себе, пригибать, чтоб никто, упаси Бог, не заметил, чтоб не осудили, не наказали, так и жить не стоит. Вокруг кричат: ах, любовь, какое прекрасное, какое чистое чувство, - и все делают вид, будто не понимают, что никакой чистоты и ничего прекрасного в этом чувстве нет, а любовь сама по себе выше чистоты как мы ее себе представляем и понимаем. Все это так просто, все, что есть в жизни, что происходит с тобой и что ты понимаешь и знаешь, - иной раз все это вдруг переходит в любовь, когда ты встречаешь того самого, единственного, у тебя получается как бы ожог, и тогда ты всех можешь ненавидеть или любить, все равно, и на все готов пойти, а любишь только одного, только он для тебя и существует. Я теперь понимаю, что лишь в этом весь мой смысл, а если бы не это, я бы запутался, заплутал в трех соснах... и что бы еще за пустота подстерегала меня, Надя? Только теперь я стал жить. Я тихонько, за спиной, что ли, оплачиваю эту свою новую жизнь позором... к тому же, учти, за все за это, за все мои мытарства, старания, лишения и горения она даже не дает мне вволю и толком с ней перепихнуться!.. в общем, в старые времена сказали бы, наверное, что я заключил союз с сатаной, но я уже ничего другого не хочу и я буду оплачивать до конца.
– -------------------
Я говорил в кухне эти слова и все словно карабкался куда-то, а то даже мелькало во мне впечатление, будто я уже едва держусь за стол и сползаю, вот уже почти кладу зубы на клеенку и сейчас свалюсь. Мы с Наденькой бились, как мухи в пыльном стакане, она хотела говорить, я мешал ей, говорил сам, так и отобрал у нее последнее слово, которого она домогалась. Затем она привела себя в порядок, надела симпатичный жакетик, чтобы идти по магазинам за покупками, мы вышли на улицу, и мне помечталось - конечно же, с легкостью, с какой я думал теперь перемахнуть от сестры к человеку Кураги, - что ее дела, а значит и мои, пошли на поправку. Что проблемы отступили и перед Наденькой все объяснилось, распогодилось. На улице мы говорили уже весело и шутейно. Был незатейливый разговор без всякого содержания, уютно шлось в толпе, под солнцем, мимо книжных развалов, и Надя под жакетиком снова жила своей прежней жизнью. Я верил, что с ней худого не случится. Чтобы убить время, оставшееся до курагинской встречи, я потолкался с ней по магазинам, отпуская даже и советы, посмеиваясь, а потом спустился в винный подвал выпить стаканчик. Оттуда катились навстречу входящим взрывы хриплого, не совсем как бы и естественного, хотя вполне безудержного смеха. Там веселились. Над каким-то старичком, падавшим с ног, куражились от души, но все как бы неестественно, а словно даже стараясь выслужиться перед огромной продавщицей, которая, заняв необъятной грудью почти весь прилавок, взирала на происходящее тупо, но с достоинством и с готовностью немедленно, как только прозвучит некий сигнал, приступить к назиданиям. Наденька была сейчас далеко. Мне все еще не удавалось настроиться на курагинскую волну, на ту линию поведения, в которой я видел залог успеха. В небе сияла пушистая облачность, мягко шумели деревья, неожиданно поворачиваясь тыльной стороной листьев, и я среди этого был слишком беспечен, даже так нехорошо и обреченно, что Курага с его кумирней и сложностями рисовался мне на редкость смешным малым; это был неверный подход, с Курагой следовало считаться, особенно сейчас, когда именно от него многое зависело. Я постарался взять себя в руки.
Кураги дома не оказалось. Его пухленькая и прыткая в разных дурачествах дочь, та самая, которой не давалось французское произношение, провела меня, бесенком скача на ходу, в комнату и велела ждать. Вскоре появилась и ее немногословная мать, с подносом в руках, поставила предо мной чашечку кофе и села напротив, скромно подобрав под себя ноги и уставившись на меня немигающими глазами. Девочка с нечленораздельными воплями каталась по дивану, высоко задирая в каких-то акробатических упражнениях толстенькие ножки, показывая мне розовые трусики, плотно облегавшие ее юный зад. Я пил кофе и рассеянно пробегал глазами по аккуратно выстроенным на полках книгам. Спустя четверть часа наследница курагинских достоинств и богатств, в своей невнятной резвости дошедшая до полного со мной взаимопонимания, вздумала оседлать меня, и когда ее нежные прелести отнюдь не субтильно поместились на моей шее, мать внезапно оживилась и с приятной усмешкой осведомилась: