Прощение
Шрифт:
И Ольга Николаевна действительно забыла, правда, только на пять лет. Пять лет она молчала, держа фактически бывшего мужа в страхе, а затем вдруг решила вернуть его с помощью следователей, как бы уже в судебном порядке. Но у дурочек, как правило, мало что получается из их причудливых замыслов. Надо, однако, полнее представить себе эти годы ожидания, всю эту бездну безумия, безмыслия, бездушия, этого отупения и замирания на одной-единственной мысли, даже, скорее, и не мысли, а только смутной надежде на возможное возвращение супруга. В этой безнадежно ждущей женщине порваны внутренние связи с миром. По странному стечению обстоятельств, люди не знают, что у нее пропал сын, а она молчит об этом, а узнай они правду, то все ее мысли и чувства сочли бы ничтожными, фальшивыми, не заслуживающими ни малейшего доброго слова. Как бы именно поэтому она и не имеет никаких особенных мыслей и чувств. Она в пустоте. И все же у нее есть крошечная точка живой жизни - это представление, что ребенка она просто любит, а муж для нее - все. Простая любовь к сыну не превозмогает эту точку, и мы уже вправе вообразить, что в действительности она не столь уж и мала, что она, вполне вероятно, замещает убогой Ольге Николаевне то, что у других является полнотой сознания и даже
В свете всего, что люди придумали для прикрытия физической и духовной пустоты своего существования, весьма впечатляющей может выглядеть версия, что Бог, наперекор гневному осуждению пишущей братии и следователей, прощает Ольге Николаевне все ее грехи, прощает, разумеется, за имение той самой точки. Господь любит любовь. С доброй, ласковой улыбкой он склоняется к женщине, поднимает ее из грязи, даже, возможно, собственной своей рукой смахивает с ее ног пыль, которую она собрала в долгих странствиях по заблуждениям. Но если трудно довести это предположение до конца и представить себе, что Господь забирает женщину в рай, где останется только приравнять ее к осмысленным праведникам, то не так уж сложно выдвинуть другую версию, по которой Ольга Николаевна собственными силами достигает некоторого величия. Допустим, она ясно сознает всю пустоту и тщету человеческого бытия. Это сознание оборачивается для нее не только трагическими заглядываниями в бездны, как у представителей мужественной и героической воли, но и сомнительным, отчасти комическим изумлением перед тем фактом, что жизнь каким-то образом еще держится и теплится в ней. И тут вдруг эта точка, в которой она окончательно отказывается от себя, неведомо как и чем существующей, и отдается мужу как воплощению и средоточию всего, что она только способна увидеть и вообразить. Она - ничто, муж реальность, мироздание, бог. Ольга Николаевна трогательна и забавна в таком положении, но она и величава, трагически величава в нем, если принять во внимание сколь бескорыстна, сколь мало в действительности рассчитывает на отклик ее самоотверженность.
"Простая любовь" к сыну не означает, что она не любила его вовсе. Пусть житейский опыт и факты подтверждают юристам и морализаторам, всегда готовым при слове "мать" изойти восторженными воплями, что "просто любила" - просто отговорка, желание хоть сколько-нибудь спасти свою репутацию. Но для меня фраза, в которой обитают и два эти слова, обладает силой самого веского, верного, не нуждающегося в доказательствах свидетельства любви и глубокого чувства - именно потому, что в ней нет ничего указывающего на ложь. Тут даже не важно, какова на самом деле Ольга Николаевна. Эта фраза - голая и решительная правда. Или Ольга Николаевна лжет с изумительной беззастенчивостью, или говорит чистую правду; я принимаю последнее. В такой фразе способна сама по себе жить правда, даже если она, эта фраза, не отражает действительности. Ольга Николаевна, скорее всего, лгала позднее, когда, пожалев, что связалась со следователями, решила выручить мужа из беды и инсценировала самоубийство, но в этой фразе она сказала самую настоящую правду. Посудите сами. Во-первых, зачем ей было в ту минуту лгать? Ну, предположим, спасала репутацию, вздумала хоть отчасти обелить себя во мнении сурового и принципиального следователя. Но возьмите эту фразу в руки, ощупайте ее со всех сторон, попробуйте, наконец, на зубок. Что может в ней предстать фальшью, уловкой, интригой? Проскальзывает в ней хотя бы одно лишнее слово, к которому можно придраться, о котором легко закричать, что оно возникло из подспудного рвения оправдать себя? Нет, такого слова в ней нет, тут сказано лишь то, что стоило сказать, все, как оно есть, и эта фраза видна словно на ладони, видно и слышно, как Ольга Николаевна произносила ее. За эту фразу не станешь, если ты беспристрастен, ни хвалить, ни проклинать, потому что никакая настоящая правда не нуждается ни в том, ни в другом. Если ты долго отказывался говорить правду, а потом вдруг решился и сказал, тебя, пожалуй, похвалят. Ольгу же Николаевну спросили, и она тотчас же ответила - то, что думала. Вот так оно есть, что сына "просто любила", а его, Ясона, любила и любит так, что материнская любовь при этом как бы и нечто постороннее. И если, скажем, прежде никогда такого не бывало, то теперь, если, конечно, с ней, Ольгой Николаевной, стоит считаться и опыт ее принимать во внимание, можно бы и признать, что так оно, оказывается, все-таки бывает. Ибо так есть, такова правда, которую вовсе ни к чему скрывать. Не постыднее ли утверждать, что так быть не может, потому что мы не хотим и не допускаем, чтобы так было, потому что это против всего, к чему мы привыкли, среди чего нам славно, тихо и приятно?
Пусть судьи и моралисты, утомленные и опечаленные беспрестанной возней зла, не заметили исходящей от Ольги Николаевны неожиданной силы. Пусть они заметили один лишь скандал, но как же в головах этих несомненно образованных и чувствительных людей не мелькнуло хотя бы приблизительное, смутное и секундное предположение, какое-нибудь туманное образование, тоже являющееся необходимым продуктом, что тут произошла или была возможна трагедия? Да и не произошла, а только лишь, что была возможна: мы теперь вряд ли узнаем, как там все обстояло на самом деле. Я только гадаю и импровизирую. Я не верю, что Ольга Николаевна выдающаяся женщина, я вообще мало верю в женщин, но ведь в трагедии участвуют и трагедию делают не только замечательные люди. Чтобы понять трагические и встать с ним вровень, хотя бы умозрительно продержаться до конца на его высоком уровне, необходима какая-то особая точечка в душе, некая даже чертовщинка, и я не вижу противоречия ни своим убеждениям, ни сведениям, которыми располагаю, когда приписываю такую чертовщинку Ольге Николаевне. Но я отказываю в уважении ее судьям. Почему не появилась у них мысль, даже наперекор фактам и доводам рассудка, что не только, может быть, пропавший мальчик стал жертвой трагического случая, трагической игры интересов и характеров, которая происходила помимо его воли, но и сама Ольга Николаевна тоже в известной степени причастна трагическому и высокому? Коль эта история необычайна, коль она выходит из ряда даже для них, видавших виды, то как же могла не возникнуть такая мысль? Да только потому, что они, строгие судьи, уже давно выпестовали в себе хладнокровное и тусклое убеждение, что Шекспир Шекспиром, а ни они сами, ни эта женщина с ее больной мечтой заполучить назад мужа, ни весь наш народ никогда не сделают, не способны сделать ничего такого, что сколько-нибудь серьезно выйдет за рамки обыденности, пошатнет устоявшиеся нормы и взгляды, соприкоснется с необычным, тем более уж высоким и трагическим. Хорошо кричать о высоких целях, о высоком призвании, даже об особой миссии народа, но спокойнее и слаще думать при этом, что все мы без исключения - серая толпа, в свое время бурная - о, наши великие, могучие предки!
– но которая теперь уже никогда больше не выйдет из берегов. Но ведь без раз и навсегда отсеченного трагического мироощущения, без разлада с самими собой и без воли превозмочь этот разлад народ спит, дряхлеет и в своей летаргии становится неспособен к настоящей деятельности. Такой народ умрет, такой народ рухнет сам или сделается легкой добычей любого энергичного хищника. И ведь с Ольгой Николаевной произошла или возможна была трагедия. Почему же не допустить, что сила ее души была не просто будничной и лишь в определенном смысле неожиданной силой, но именно трагической, высокой, глубокой той глубиной, о которой не скажешь, хороша она или плоха? Что эта сила, проявляясь среди будней, сумела и превзойти их? И что любила она своего Ясона в той высшей степени, когда уже не до рассуждений и анализа, когда есть только беспрерывное ослепляющее, обжигающее, грызущее чувство... когда предмет обожания представляется не мешком из кожи, начиненным мясом и костями, и вовсе не эфемерным созданием, которое следует овевать поэзией и вокруг которого сладко бледнеть, шептать и сюсюкать... а представляется божественным блеском, молнией, непробудным сном, необъятным и особым миром, сотканным из тайн, перед которым невозможно устоять на ногах, в который зароешься, как в ад и рай, которому невозможно не поклоняться, которому простишь все, что бы он с тобой ни сделал, даже смертельную обиду, ради которого сделаешь все, даже зло, не сообразив, собственно, что сделал зло... да и не будет это, наверное, злом, потому что в таком состоянии нет ни добра, ни зла, а есть нечто, что выше всего и выше чего уже ничего нет.
Моя речь не стала сбивчивой и полубезумной, как в иные моменты прошлого. В сознательных паузах я останавливаю быстроту мысли и в замедленном темпе, в некотором роде уже мечтательно спрашиваю себя: не покажется ли кощунством судьям и щелкоперам, если я предложу им, вместо того чтобы порицать и распекать Ольгу Николаевну, поклоняться ей, воздвигнуть памятники, алтари в ее честь? Не начнется ли в этом новая истинная религия? Бог, говорят, пожертвовавал сыном ради спасения рода человеческого, и ему, сыну, пришлось для соответствия с Божьим замыслом претерпеть ужасные муки. Сынишка Ольги Николаевны особых страданий не испытал, он даже очень скоро сориентировался и нашел себе новую маму. Но в известном смысле и он был принесен в жертву - богу любви. Но разве своим деянием, или, если угодно, великим бездействием, Ольга Николаевна не обновила миссию этого подуставшего, поизносившегося бога да и самый его облик?
Если любить так, как любила она, можно отдаленнно помнить при этом, что ты продолжаешь жить на земле, а не вознесся на небо, что ты окружен людьми, чего-то от тебя требующими, о чем-то тебе постоянно напоминающими, но можно все это оставить, бросить, забыть, даже собственного ребенка, потому что в какую-то страшную минуту оказывается, что ты его "просто любила", а так любила, что все прочее заслонилось, только того, единственного. И эта любовь оправдает всю тебя, даже помимо твоей воли, помимо того, что ты сама будешь думать о себе в эту минуту и что будут думать о тебе другие. Впрочем, говорится как будто только о женщинах. Это случайность. И трагедия, трагедия... разве настоящая трагедия, не та мишурно-оптимистическая, которую нас приучили разыгрывать, а подлинная и возможная лишь в высших проявлениях искусства, когда актеры становятся настоящими участниками, богами и героями, разве такая трагедия не оправдывает и участвующих в ней "злодеев" и жертв, убивающих и гибнущих? Эдип, может быть, осужден жизнью, но оправдан трагедией. Его собственная жизнь протекает от одной формы выражения к другой, а не в непосредственном содержании. Да и разве в трагедиях гибнут, убивают? Разве Гамлет убит? И мы можем, нимало не колеблясь, назвать имя человека, убившего его? Разве эти герои, которых мы только по близорукости делим на убивающих и гибнущих и о которых наивно думаем, что они умирают, не созданы для вечной жизни, для вечной одержимости, смятения и ярости чувств, к которым понятия "плохо" и "хорошо", "добро" и "зло" так же мало применимы, как к естественному превращению гусеницы в бабочку? Так почему бы дуракам, ловко осуждающим своих ближних на страницах печатных изданий и в практических свершениях юриспруденции, и не строить алтари иным из своих жертв?
Но мы, люди своего времени, смотрим на трагедию Медеи, уничтожившей собственных детей, пусть как на образец высокого искусства - и все же как на нечто далекое и забавное. Выход Медеи на театральные подмостки больше не является выходом живой души, подлинной Медеи. Да и оговорив специально, что истинная трагедия возможна лишь в искусстве (а я, кажется, это сделал), я тем самым косвенно подтвердил, что отношение к героям на сцене у меня не вполне соответствует отношению к героям реальных житейских драм. Это так. И я понимаю, что в реальной жизни всегда можно выкроить минутку, чтобы позаботиться о сыне, даже если его всего лишь слишком "просто" любишь, и что пять лет молчать о его исчезновении не похвально, что можно было в конце концов самой поехать к Ясону и все с ним обсудить, и что любовь, выходящая уже словно за пределы реальности, - это чрезвычайная исключительность, редкая, ископаемая, почти невероятная. И все же, если хоть на самую малость вероятие ее сохраняется, - разве это не звучит утешительно, не достойно восхищения? Зачем же тогда искусство, если оно никак не соприкасается с жизнью и жизнь не желает соприкасаться с ним, если выходит так, что в искусстве действуют боги, а в жизни только простые смертные? Или - зачем тогда жизнь, если высокая правда возможна только в искусстве?