Просека
Шрифт:
— До свиданья, Дмитрий Никитич.
— Ладно, ладно. На вот записку передай мастеру. И передай всем от меня: на этой неделе надо закончить трелёвку с нечаевской делянки. Иди.
Рабочий уходит. Отец прохаживается по двору. Вечереет.
— Борька! — кричит он.
Я подхожу.
— Коз убрал?
— Убрал.
— Гаврюшка поил лошадей?
— Поил. Я с ним гонял.
— Как пила Маруська?
— Хорошо. Много. И есть стала хорошо. Вчера, как ты сказал, лугового сена дали. Всё съела, не ковырялась.
— Ты поужинал?
— Да.
— Ну, выводи. Надо их искупать. Постой: как Гаврюшка сегодня?
— Я ничего не заметил, — говорю я, — мы напоили, он задал корм и ушёл к себе.
Отец молча кивает. Он пешком направляется
— Пи-ху, пи-ху! — свистит губами во сне пьяный Гаврюша.
После купанья лошадей отец обязательно придёт в сарай и услышит этот свист. Бужу Гаврюшу.
— Гаврюша, ступай домой, — шепчу я, — сегодня купать будем. Отец к реке пошёл.
Гаврюша спрыгивает с чердака. Исчезает в потёмках.
Лошади: Маруська, Ворон и Зорька. Маруська — старая бокастая вороная кобыла. Спокойная и трудолюбивая. Не кусается, не норовит ударить тебя копытом. Отлично знает свой дом. Выпустишь её за ворота, стегнёшь хворостиной, и она шагает к колонке. Попьёт и сама сразу же возвращается. Недавно где-то простыла. Видимо, в лесу напоили её после работы, не дав отдохнуть. И она запалилась.
Ворон — мерин. Злой, драчливый. Тоже вороной. Но у Маруськи шерсть немного дымчатая, а у него блестящая. Ко мне он не желает привыкнуть. Зайдёшь в стойло, кладёт уши, скалит крупные зубы, перебирает задними ногами.
— Но, но! — кричу я басом. — Повертись у меня!
Отвязываю повод. Ворон тычет губами мне в плечо. Трогает зубами.
— Укуси, укуси, — говорю я, — я тебе укушу!
Ворон обдаёт меня своим дыханием. Почуяв свободу, резко поворачивается. Рысью выбегает во двор.
Отдельно от Маруськи и Ворона стоит кобылка Зорька — гнедая кавалерийская лошадь донской породы. Она высокая, тонконогая, поджарая. Её прислали в КЭЧ с больным копытом. Целую зиму отец лечил её. Приводил ветеринара. Наконец старое копыто сошло, остатки его ветеринар срезал. И Зорька выздоровела. К упряжке ещё не привыкла. Может понести во всю прыть и вдруг остановиться. Бьёт копытами оглобли, передок телеги. А хомут ненавидит. Заметит, что к ней идут с хомутом, задрожит вся мелкой дрожью, вскинется на дыбы и начнёт носиться по двору. А если выскочит на улицу, наклонит голову, повернёт её как-то в сторону, помчится галопом куда глаза глядят. Но сядешь на неё верхом — ах, какая прелесть! Вскинет голову, подтянется, танцует на месте. Хребет у неё не торчит, спина круглая. Без седла не больно сидеть.
Когда отец уезжает куда-нибудь, я катаюсь на Зорьке. До почты доведу её, с лавочки вспрыгну ей на спину. В городе что есть силы натягиваю повода, чтоб удержать. Но вот мы с ней за мостом. Впереди пустая дорога. Отпускаю повода, прижимаюсь к холке. И несёмся, несёмся до самой Нечаевки. Я люблю Зорьку. Отвязав, даю ей корочку хлеба. Зорька снимает коробку мягкими губами с моей ладони, послушно идёт за мной.
Купаем лошадей недолго. Заведём в воду, они постоят просто так. Потрём их щётками. Потом я поплаваю на Зорьке, где глубина. И когда возвращаемся домой, потёмки уже сгустились. Дневная пыль улеглась. В горсаду играет музыка. Пахнет акацией, тополями, коровьим стадом, которое недавно разогнал по дворам пастух Ермолай.
Спать ещё рано. Мама чем-то занята на кухне. К сестре пришли её подруги, беседуют в нашей комнате. Они учатся в десятилетке, из которой госпиталь давно уехал. Кончили в этом году седьмой класс. А я учусь в семилетней школе, в бывшей мельничной конторе. Я перешёл в седьмой. Дина, подруги её относятся ко мне свысока. Знаю почему. Во-первых, считается, что в десятилетке учиться трудней, чем в нашей школе. В десятилетке учителя, говорят, старого закала, опытные, строгие. Говорят, когда в десятилетку поступает ученик из другой школы и там он был отличником, то здесь плетётся в хвосте. Так что девчонки, видимо, считают
— Что ты сейчас читаешь? — спрошу её.
Она смотрит, смотрит на меня.
— Я Лермонтова читаю, — ответит. И кутается в платок, хотя у нас тепло.
— Тебе холодно?
— Нет.
Если на дворе зима, спрошу, каталась ли она на лыжах и куда ездила кататься.
— Каталась. По улице каталась. — И смотрит опять мне в глаза. Может, дома у неё какой-нибудь скандал, думаю я. Рассказываю что-нибудь смешное.
Когда они соберутся вместе, начинают шептаться с видом заговорщиц.
Стою перед раскрытым окном. Девчонки засмеялись. Иду к ним. Дина за столом, листает альбом. Подруги смотрят в него и трясутся от смеха. Небрежно взглянув на них, я копаюсь в книгах. Беру одну и сажусь. Сестра посматривает на меня.
— Боря, ты читать собрался?
— Да.
— Это невозможно! — говорит она. — Почему, когда к тебе приходят твои Лягвы, Витьки, я никогда не мешаю вам?
— А я разве мешаю? — удивлённо говорю я, вскидывая правую бровь.
— Ты нарочно пришёл сюда, чтоб нам помешать. Девочки, пойдёмте танцевать.
И они идут кружиться в столовую.
3
Я красивый. Это я знаю. Прежде говорили об этом и мама и Таня. Но я не обращал внимания на их слова. И до нынешнего года меня нисколько не трогало, красив я, нет ли. Но вот весной, перед каникулами, произошёл такой случай в школе. Как обычно, на переменке мы носились по коридору. За мной кто-то гонялся. Я влетел в класс. Пробегая вдоль столов, похватал тетради, лежавшие на них, и сунул в ящик какого-то стола.
Когда прозвенел звонок, девчонки раскричались. Больше всех кричала Тамара Лысенко. Есть у нас такая ученица. Гордая сверх меры. Считает себя страшно умной. Не задень её никогда. Но все знают, что она зубрит. Перед началом урока я достал тетради, бросил к ней на стол.
— На-а! — сказал я. — А то жаловаться будешь!
— А вот и буду, — ответила она, — и скажу про всё Вере Владиславовне. Ты думаешь, если красивый, значит, тебе всё можно?
Вошёл учитель. Я сел. До конца занятий девчонок не дразнил, не делал им мелкие пакости, что почему-то приятно. Вечером заглянул в комнату бабушки Вари. У неё всегда тихо. Сама она постоянно роется в своём сундучке. Или пьёт чай. А то сидит на низенькой табуретке, смотрит в стену перед собой. На столе у неё старинное пожелтевшее зеркальце. Я сел к столу, внимательно рассмотрел своё лицо. Мне понравились мои глаза, брови. Тёмный гладкий чубчик. «Так вот почему девчонки редко жалуются на меня учителям», — думал я. Вспомнил, как зимой ударил снежком в лицо Лидочке Сивотиной. Я не хотел попасть в лицо, но снежок угодил в щёку. Он был тугой. Я испугался. Лидочка убежала в класс, чуть не плакала, но не пожаловалась. И Котлярову я однажды толкнул, правда случайно. Она ударилась локтем о печку и плакала. Когда же классная руководительница Вера Владиславовна спросила её: