Прошлое толкует нас
Шрифт:
(б) Общая масса низких страстей, пресекаемых карательными органами государства в форме частных уголовных деяний, значительно меньше той массы низких страстей, которые это же государство поощряет и поддерживает, прибегая к услугам шпионов, доносчиков, тайных осведомителей и оставаясь во всех своих звеньях доступным для пронырливости и подкупа. При дворе и в правительстве, в непосредственной близости от грозного монарха, «чья вечно подъятая длань все определяет и сдерживает»[4], свивают гнездо мошенники и спекулянты. Административный и судебный аппарат подвергается коррупции.
(в) Наконец, делается все более очевидным, что неограниченная уголовная репрессия феодально-абсолютистского государства вообще подавляет не столько преступную /408/ волю, сколькосвободную
Общество как бы окостеневает; все, что в нем еще делается, делается нехотя, из-под палки, и только в щелях и тайниках сохраняется какая-то неподневольная жизнь. Слава этого общества постепенно меркнет, а богатство оскудевает.
Беспощадный анализ кризисных и застойных процессов, сопровождавших рост абсолютистского насилия, позволил преодолеть традиционное (государственно-тетическое) понимание права и развить принципиально новое (собственно юридическое) его истолкование.
Мыслители XVIII века камня на камне не оставляют от векового предрассудка, согласно которому безнравственные деяния тем быстрее искореняются, чем беспощаднее наказуются. Анализируя практику деспотизма, они показывают, что предельно широкая карательная репрессия по общеморальным мотивам неизбежно приводит к тому, что преступление (как нравственное понятие) становится просто поводом, предлогом для систематической, расчетливо-корыстной терроризации населения, которая развращает общество снизу доверху. Задача его оздоровления может быть решена поэтому лишь с помощьюразумного ограничения карательного насилия.
Прежде всего необходимо, чтобы преступление было отличено от проступка (сколь угодно предосудительного) /409/ и заранее объявлено в законе в качестве наказуемого деяния.«Все, что не запрещено, разрешено». Наказанию подлежит лишь уличенное и доказанноепреступное действие, а не опасный образ мысли, который делает преступление «в высокой степени вероятным». Превентивные наказания должны быть категорически запрещены.
Далекие от какой-либо снисходительности к преступнику, представители просветительской философии права вместе с тем единодушно отстаивают принцип: «Лучше десятки неотмщенных злодеяний, чем наказание хотя бы одного невиновного».
Важное место в антидеспотической правовой литературе XVIII столетия занимает далее доказательство того, что судебно-карательная практика должна быть независима от правительства и изъята из контекста государственной прагматики. Как бы велика ни была потребность в «наведении порядка», в упрочении дисциплины или национальной сплоченности, судебная власть не должна нарушать принцип карательной справедливости и трактовать наказание иначе, чем соразмерное возмездие за доказанное противоправное деяние. Никакая, даже самая бедственная ситуация не может служить оправданием длявынесения ложных обвинительных приговоров. Прогрессивные мыслители XVIII века возрождают девиз римских юристов: «Пусть погибнет мир, но восторжествует справедливость», причем видят в нем не просто норму профессиональной судебной этики, но принцип, на котором должна основываться вся организация правосудия.
Стремление к разумной минимизации карательной репрессии находит свое интегральное выражение в понятии неотъемлемых прав человека.[7]
Раннебуржуазная философия права от Локка до Канта упорно настаивает на том, что в разумно устроенном обществе любым государственным запретам, требованиям и советам должно предшествовать первоначальноепризнание-дозволение. Суть его в том, что каждый член общества принимается за интеллектуально (а потому и граждански, и нравственно) совершеннолетнее существо, которое не нуждается в чужой подсказке при определении того, что для него желательно, выгодно и ценно. Государство обязано, соответственно, категорически запретить кому бы то ни было (в том числе и себе самому) обращаться с человеком как с ребенком, которого надо /410/ водить на помочах, и вторгаться в сферу его самостоятельных практических суждений. Но отсюда следует, что людям должно бытькатегорически разрешенодумать так, как они думают, открыто выражать все, что они думают, свободно распоряжаться своими силами и имуществом.
Парадоксальное понятие «категорически разрешенного» (то есть дозволенного безусловным образом, независимо от любых требований общественной целесообразности) передает общий парадоксальный смысл нового, собственно юридического толкования права. Перечень же категорически разрешенных человеческих возможностей оказывается одновременно и перечнем знаменитых «естественных прав» (свободы совести, слова, печати, собраний, собственности, перемещения, свободного распоряжения своей рабочей силой), под флагом которых развивается все антифеодальное движение последней трети XVIII века.
Но главное, в чем выражает себя «коперниканский переворот» в правопонимании, — это идея о необходимостипринудительного ограничения самой принуждающей государственной власти.
Строгое право в трактовке Просвещения — это прежде всего такая нормативная система, которая позволяет лимитировать административно-бюрократический произвол и препятствует тому, чтобы мощная централизованная власть выродилась в деспотическую и диктаторскую. Стремление возвести заслон на пути превышения власти, стремление утвердитьпримат правового закона по отношению к воле государя, возведенной в закон, образует основную тенденцию новаторских политико-юридических теорий.
Именно в данном направлении движется мысль француза Монтескье, настаивающего на «разделении властей» (законодательной, правительственной и судебной). Именно над этой проблемой бьется в Англии Д. Юм. Важнейшая задача века, говорит он, состоит в том, чтобы «ради собственного сохранения проявлять бдительность по отношению к правителям, устранять всякую неограниченную власть и охранять жизнь и состояние каждого при помощи всеобщих и обязательных законов».[8] Наконец, немецкий философ-гуманист В. Гумбольдт пишет сочинение со знаменательным названием «Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства». В качестве /411/ эпиграфа он берет рассуждение француза В. Р. Мирабо, демонстрирующее, что высшая мудрость власти заключается вовсе не в ее политико-административном искусстве, а прежде всего в том, чтобы «всячески подавлять в себе необузданное желание править — самую пагубную болезнь современных государств» (1). Право, согласно Гумбольдту, есть законодательное самоограничение государства, родственное самоограничению личности в акте моральной автономии и направленное на то, чтобы дать простор естественному многообразию неповторимых человеческих индивидуальностей.
Раннебуржуазная идеология и понятие правового государства
Право еще не право, покуда само государство не сталоправовым государством, то есть политической властью, которая признает безусловноеверховенство закона. Закон принимается только выборными представителями народа на основе свободного и всестороннего обсуждения, а деятельность правительственных органовограничивается рамками закона. Соблюдение принципа верховенства закона обязательно и посильно при разных формах правления, не исключая и монархическую. Но высшим, идеальным воплощением этого принципа следует признатьконституционную республикански-демократическую государственность.[9]