Прошлое толкует нас
Шрифт:
Тема утилитарной автономии впервые возникает в английской философско-правовой литературе XVII века и резюмируется в следующей формуле: «Никто не может домогаться права (говоря точно, власти, привилегии. Э. С.) быть советчиком другого».[14] Человеку должна быть предоставлена возможность для действия на свой страх и риск, для проб и опытных выводов, для ошибок и перерешений, падений и возрождений. Общество как бы «дает фору» индивиду, не применяя к нему государственного принуждения до того момента, пока он не нарушает закона. Каждый гражданин волен послать подальше сколь угодно высокого самозваного наставника, сующего нос в такие его дела, которые не наносят ущерба другим согражданам.
Первооснова индивидуальных правомочий — этонеподопечность, или статус практической личной независимости (status libertatis). Государство запрещает себе вмешиваться в такие действия подданных, которые относятся только к их собственному сохранению и счастью
Демократия и правовые гарантии личного волеизъявления
Status libertatis и status civitatis в понимании Г. Еллинека выражают правовую защищенность индивида как лично независимого агента социальной и хозяйственной жизни. Status politicus имеет в виду прямое или косвенное участие индивида в законотворчестве, а значит, регулярное воздействие личности на общество через систему демократических институтов. Демократия в буквальном переводе с греческого означает народовластие; в античной литературе понятие это связывается прежде всего с идеей господства большинства. Что касается политического словаря нового времени, то здесь термин «демократия» непременно подразумевает еще инеискаженную представленность личности в большинстве. Никакой закон неправомерен, если он не может трактоваться как вытекающий из народного решения, однако и само это решение неправомерно, если не является интегралом (и притом правильно взятым интегралом) от множества независимых и ответственных личных волеизъявлений. Хорошо известно, что мнение коллектива — даже единодушное — не всегда выражает подлинную волю его членов. Оно может фиксировать и преходящее возбужденное состояние людей (когда каждый «вне себя»), и их согласное безразличие к принимаемому решению. Оно может оказаться вынужденным, закупленным, завербованным или, как недавно отчеканил один из известных наших публицистов, «агрессивно послушным». Этот факт, давно подмеченный исследователями конформизма, имеет существенное значение для всей проблематики демократического большинства. /421/ Уже некоторые философы поздней античности обращали внимание на то, что у народовластия есть два антипода. Первый (откровенный и легко уличимый) — это аристократия. Второй (порою трудноопознаваемый) — охлократия, то есть власть черни, толпы, деперсонализированной массы.
Противопоставление демократии и охлократии, обсуждавшееся западноевропейскими мыслителями на протяжении столетий, не получило должного освещения в нашей историко-политической литературе. Само понятие «охлос» трактовалось то как бранное выражение, придуманное аристократами для очернения демоса, то как узкий по своему значению социологический термин, которым с древности помечалась деклассированная, люмпенская масса. Хотя обе эти трактовки и небезосновательны, они не схватывают самого интересного и значимого мотива, содержавшегося в сочинениях древних и новых критиков охлократии. Ведь в первую очередь их тревожило то, что при известных условияхдемос перерождается в охлос. Это случается, например, тогда, когда народные собрания становятся объектом тиранического насилия, или попадают под влияние демагогов, или грозят опалой тем своим членам, которые по непредусмотрительности рискуют оказаться в меньшинстве. Свойства черни может обнаружить любая вотирующая группа, коль скоро она нивелирует входящих в нее индивидов и стесняет их самостоятельное волеизъявление.
Эта тема, еще только намеченная в поздней античности, получает концептуальную определенность в раннебуржуазной политико-правовой литературе. Особенно интересны в данном отношении мучительные раздумья Ж.-Ж. Руссо.
Руссо — неистовый ревнитель так называемой «прямой», или «плебисцитарной», демократии. Идею представительства он решительно отклоняет, полагая, что любое «перепоручение воли» (будь то индивидуальной, будь то коллективной) таит в себе опасность ее искажения. Серьезное политическое решение должно непосредственно вотироваться всем народом, как это начиная с XV века практиковалось в швейцарских кантонах.
Мнение большинства, достигнутое на плебисците, Руссо считает абсолютно непререкаемым. Каждый, оказавшийся в меньшинстве, должен не только принять его к исполнению, но еще и убедить себя в ложности ранее отстаивавшегося личного убеждения. Если ему, не, удается /422/ этот подвиг добровольного патриотического перевоспитания, он обязан покинуть страну.[15] Знаменательно, однако, что чем решительнее Руссо отстаивает тезис о совпадении общего решения с подлинным (хотя бы и неосознаваемым) устремлением всякой единичной воли, тем чаще гложет его сомнение по поводу соответствия этого решения воле народа как субстанциальному началу политической жизни. Всегда ли плебисцит адекватно выражает то, чего его участники желают на деле? Не случается ли, что выбор большинства закрепляет скорее бытующие предрассудки людей, чем их разум? Не возрастает ли опасность подобной подмены по мере того, как увеличивается масса, участвующая в плебисците? Плодом этих сомнений оказывается совершенно удивительный практико-политический вывод: Руссо объявляет демократию формой правления, непригодной для больших государств, в которых, увы, проживает основная часть человечества. Что пугает Руссо в плебисцитарной практике крупного государства, отличного от кантона или штата? Несомненно, феномен деперсонализации и анонимности. Но ведь он может возникать и в любом малом собрании. Парадоксы руссоистской концепции демократии наталкивали на вопрос о правовом обеспечении подлинности и действенности личного волеизъявления, без которых большинство народа не может репрезентировать народную волю в ее конкретности и целостности. Какими должны быть эти нормы, яснее всего обнаружилось в ходе анализа реальной практики народных референдумов, предпринятого рядом исследователей в середине XIX века. И знаменательно, что их «опытным полем» стала прежде всего Швейцария, то есть страна, демократическую традицию которой Руссо считал своего рода международным эталоном.[16] Присмотримся к результатам этого анализа, тем более /423/ интересным, что идея народных референдумов приобрела у нас сегодня небывалую популярность.
На первый взгляд референдум — одна из самых «чистых» демократических процедур. На деле, однако, он таит в себе немало сомнительного. Уже в первой трети XIX века беспристрастные наблюдатели могли заметить, что
(а) число людей, воздерживающихся от участия в референдумах — то есть либо не интересующихся обсуждаемыми проблемами, либо не способных в них разобраться, — как правило, было весьма значительным (до одной трети от общего состава населения);
(б) решения референдума сплошь и рядом принимались незначительным большинством (против высказывалось до 40 % голосовавших);
(в) мнение большинства имело неустойчивый, ситуационно-временной характер; по словам А. Фулье, оно репрезентировало «только то, что есть в народе на этот текущий момент».
Все это заставляло признать, что народ в референдуме отнюдь не всегда выражает свои доминирующие, долгосрочные и подлинные устремления. В самом деле, чего стоит народная воля, которая на одну треть вообще себя не выявляет, еще на четверть оказывается несогласной с собой, а в остальных 5/12 готова завтра же отменить то, что она твердо вотировала сегодня? Главная причина этой невыраженности, неадекватности и неуверенности (или, если говорить обобщенно, самоотчужденности) заключается в том, что референдум как наиболее традиционная и наиболее стихийная форма демократической практики мирится сдемобилизованностью гражданина как личности и с дефицитом его политической компетентности. Для обеспечения действительной народности народного референдума, замечал в этой связи выдающийся русский правовед П. И. Новгородцев, «необходимо как минимум, чтобы все и каждый с равной силой желали осуществления своей судьбы, чтобы все умели хотеть, были равно наделены даром воли».[17]
«Как минимум все и каждый…» — это, конечно, риторическое преувеличение. Но совершенно неоспоримо, что народность референдума в решающей степени зависит от уровня личностной гражданской активности и что последняя — хотя бы отчасти — обеспечивается известными политико-юридическими условиями. /424/
Каким же образом можно цивилизовать референдум и превратить его в палладиум народной воли? Размышляя над этим вопросом, представители раннебуржуазной политической теории сформулировали ряд нормативных требований, которые имеют значение для любой формы плебисцитарного действия и могут быть причислены к азбуке демократической культуры.
1. Тайное голосование непременно должно предваряться широким гласным обсуждением вотируемого акта. Это необходимо прежде всего для того, чтобы вырвать людей из политической спячки и свести до минимума число воздерживающихся от голосования.
2. Статус закона могут иметь лишь такие решения референдума, которые приняты квалифицированным большинством (то есть не менее чем двумя третями голосов).[18]
3. Точка зрения меньшинства не запрещается и может отстаиваться в любом собрании, если только оно не имеет характера нового плебисцита. Приверженцы этой точки зрения не должны терпеть никакого ущерба в своей карьере и престиже.[19]