Прошлое толкует нас
Шрифт:
***
В нашей стране существует ряд изданий биографического плана. Достаточно вспомнить о таких авторитетных сериях, как «Мыслители прошлого» (издательство «Мысль») и «Научные биографии» (издательство «Наука»). Однако наиболее крупным и вместе с тем наиболее популярным изданием такого рода, несомненно, является «Жизнь замечательных людей» (издательство «Молодая гвардия»).
За свою почти полувековую историю серия ЖЗЛ сконцентрировала в себе значительный опыт биографического исследования. Серьезная заслуга ее издателей и авторов — органическое сочетание научности, массовой доступности и высокого литературно-художественного уровня большинства выпусков. Неудивительно, что именно через издания ЖЗЛ состоялось первое знакомство многих читателей
Свидетельством зрелости серии можно считать все более частое появление в ее изданиях квалифицированных биографий великих мыслителей. Лишь за семидесятые годы вышли в свет книги, посвященные Кампанелле и Галилею; Вольтеру, Франклину и Г. Сковороде; Паскалю, Канту и Гегелю; Герцену, Бакунину, Писареву и Плеханову. Не претендуя на их исчерпывающий анализ (это едва ли посильно для одного автора), попытаюсь остановиться на наиболее характерном и поучительном в опыте серии.
Что значит литературное жизнеописание мыслителя, с какими специфическими трудностями приходится сталкиваться исследователю, работающему в этом жанре, отчетливо видно на примере книги «Кант» (М., 1977), принадлежащей перу А. Гулыги. Уже в авторском вступлении к книге мы находим следующее методологически значимое замечание:
«Внешняя жизнь Канта текла размеренно и однообразно… Этого не скажешь о жизни внутренней, о жизни его духа. Здесь происходили удивительные свершения. Рождались дерзновенные идеи, крепли, вступали в единоборство с другими, гибли или мужали в борьбе… Мысль жила напряженно и драматически… /20/ У Канта нет иной биографии, кроме истории его учения… Самые волнующие события в ней — мысли» (с. 5).[15]
Как нетрудно убедиться, речь идет о случае исключительном. Но личностная уникальность Канта (несоответствие между бессобытийностью внешней и событийной напряженностью внутренней жизни) лишь оттеняет и подчеркивает нечто типичное, методологически существенное: помимо обычной, «анкетной» истории мыслителя всегда существует еще собственная история его идеи. И задача биографа состоит в том, чтобы разглядеть ее, не соблазняясь перипетиями внешней судьбы и вместе с тем отыскивая именно в них свидетельства, приметы, симптомы скрытых духовных метаморфоз.
Нелегко написатьфилософскуюбиографию, если жизнь мыслителя была яркой и увлекательной: внешняя канва событий, которые так и просятся на бумагу, отвлекает автора от подспудной драмы мышления. Но еще труднее создать философскуюбиографию, когда речь идет о мыслителе скромной и неприметной судьбы, целиком посвятившем себя своему учению. Его индивидуальность заслоняется кажущимся самодвижением созданной им системы: ее систематическими (внеличностными) запросами и логическими (вневременными) последовательностями.
Именно эта трудность преследовала всех, кто писал о Канте. Даже лучшие обзоры его творчества (к ним принадлежит, например, монография покойного В. Ф. Асмуса «Иммануил Кант». М.: Наука, 1973), по строгому счету, оказывались рассказами о внутрисистемных связях кантовского учения, о том, как дополняли друг друга различные его разделы.
А. Гулыге, как мне кажется, удалось с самого начала учесть это обстоятельство и, соответственно, четко и осознанно сформулировать целевую установку, отличающую философскую биографию от других форм анализа мышления: биограф нацелен на то, чтобы постигнуть историю (то есть драму, а не просто логику!) учения, осознать мысли в качестве «самых волнующих личностных событий». Но как это сделать? Как за кажущимся самодвижением системы увидеть «умственную индивидуальность» ее автора?
А. Гулыга воспроизводит общий контекст долгой кантовской жизни, причем берет факты и события не только в их внешне объективном смысле. С настойчивостью детектива /21/ он всюду, где это возможно, доискивается личного кантовского переживания. Мы находим в книге подробное освещение быта и привычек кенигсбергского мыслителя, его отношения к близким, друзьям, университету, родному городу, природе, женщине. Ясно, однако, что само по себе это еще не позволяет пробиться к собственной событийности кантовского мышления, а в лучшем случае лишь присоединяет эмпирическую личность Канта к логической истории созданной им системы. Чтобы биографические факты приобрели какое-то значение для анализа и истолкования внутренних связей кантовского учения, последнее само должно быть схвачено в какой-то досистематической форме.
Заслуга А. Гулыги в том, что он сумел отыскать эту форму, поставив в центр вниманияпроблемное единствокантовского творчества. Проблема — вот то реальное опосредующее звено, которое соединяет жизнь и мышление, личность и систему. Чтобы его выявить, исследователю приходится выходить далеко за пределы «готовых», законченных продуктов мыслительной работы — обращаться к наброскам и черновикам, дневникам и письмам.
В этом отношении новая биография Канта — книга глубоко примечательная. Автор привлекает богатый материал кантовских рукописей и подготовительных текстов (кстати, почти неизвестных русскому читателю), уникальные свидетельства слушателей и собеседников Канта. Серьезное внимание уделяется собственным суждениям мыслителя о проблемных истоках его деятельности, вопросам, на которые отвечают различные разделы кантовской философии.
Ценнейшим документом такого рода является кантовское заявление, относящееся к середине 90-х годов XVIII века:
«Поприще философии в широком значении можно подвести под следующие вопросы: 1) Что я могу знать? 2) Что я должен делать? 3) На что я смею надеяться? 4) Что такое человек? В сущности, все это можно свести к антропологии, ибо три первых вопроса относятся к последнему».[16]
Заявление это, конечно, не впервые цитируется в кантоведческой литературе. Но трудно назвать другое исследование, автор которого отнесся бы к нему столь же внимательно, как А. Гулыга. «Что такое человек?» — вот проблема, подспудно доминировавшая над всем кантовским мышлением и сообщавшая ему единство /22/ еще до всякой систематически целостной разработки. Она как бы очерчивает индивидуальность Канта-мыслителя, к осознанию, выбору и реализации которой стремился Кант-человек.
В итоге творчество Канта предстает в рассматриваемой книге уже не как ряд логически обусловленных переходов от одного раздела учения к другому (например, от теории познания к этике и далее — к синтезу их обеих в концепции целесообразности и вкуса) и не как деятельность по заполнению пробелов системы (по «достраиванию» ее основного здания бельэтажами и мезонинами учения о праве, учения о религии, философии истории, педагогики, антропологии). Оно обретает характер живой и драматической истории, включающей в себя стадию неадекватного самоистолкования («докритический период»); кризис этого истолкования (период мучительного многолетнего «молчания» Канта); первое осознание проблемы человека в форме трех ориентирующих вопросов: о возможном познании, о должном поведении и о морально допустимом уповании (им соответствуют основные кантовские труды: «Критика чистого разума», «Критика практического разума» и «Религия в пределах только разума»); и, наконец, адекватную тематизацию этой проблемы в работах, посвященных антропологии, истории и философии культуры.
Уяснение себе своей собственной проблемы — ключевой момент в жизни мыслителя. После этого он ощущает себя как обретшего призвание и обязанного отдать ему все свои силы. У Канта это сознание обязанности имеет особенно четкий — ригористический и аскетический характер.
Биограф справедливо отстаивает сознательно-философскую и творческую направленность кантовского аскетизма, его несводимость к врожденным особенностям темперамента или к аскетизму традиционному, монашески-послушническому. Возражая против распространенного историко-философского предрассудка, Гулыга пишет: «Кант вовсе не был затворником, отшельником, человеком не от мира сего. По природе он был общителен, по воспитанию — галантен. Просто у него рано возник всепоглощающий жизненный интерес — философия, и этому интересу он сумел подчинить свое существование» (с. 5–6).