Прошлое
Шрифт:
На следующее утро Римини, как обычно, ни свет ни заря приоткрыл входную дверь и — не обнаружил на коврике ежедневной газеты. Это показалось ему дурным знаком. Софии дома уже не было. Газета лежала на кухонном столе; к его изумлению, нужные ему страницы были отложены в сторону, и более того — София уже успела пройтись по ним с карандашом — вернее, с двумя — в руке. Три объявления были обведены синим, три — красным цветом. Под кофейной чашкой Римини нашел адресованную ему записку:
«Красные — мои, синие — твои. (Не хотелось бы встретиться где-нибудь в качестве претендентов на одну и ту же квартиру. Особенно с учетом того, как я ненавижу всех этих агентов по недвижимости.) Я на твоем месте съездила бы сначала в ту, что расположена в Лас-Эрас, — там две комнаты и холл. По-моему, должно быть ничего. А если я сниму квартиру на Сервиньо, то мы окажемся соседями. И кто тебе сказал, что… (Похоже, кофе на меня странно действует — не только бодрит, но и возбуждает)».
Но София не стала снимать квартиру на Сервиньо. «Слишком уж все быстро». Торопиться она не хотела. Было решено, что она останется пожить еще некоторое время в Бельграно и спокойно подыщет себе подходящий вариант. Это нежелание торопиться высвободило Софии кучу времени; она настолько никуда не спешила, что настояла на совместной с Римини поездке в Лас-Эрас, где куда тщательнее, чем он, принюхивалась к едва ощутимому запаху плитки, которой была вымощена улица, осматривала балкон, выходивший во внутренний дворик, и ревностно спорила о цене с агентом по недвижимости — болезненно бледной женщиной, которую били сразу несколько разнонаправленных нервных тиков. «Эта квартира — твоя. Соглашайся, — сказала София Римини, когда они вышли на улицу. — Если ты будешь здесь жить, я с удовольствием буду приходить к тебе в гости». Когда пришло время подписывать договор, Римини вспомнил эти слова Софии и даже на секунду задумался, уже занеся ручку над бумагой. А что, если, подумал он, Лас-Эрас — консьерж в Лас-Эрас и хозяйка квартиры в Лас-Эрас, равно как и новый район, новые привычки и все, что я считаю «моей новой жизнью», — на самом
Против ожидания Римини, раздел мебели не стал для них неразрешимой задачей. Все эти вещи они некогда вместе выбирали и покупали, и воспоминания, которые были связаны с какой-нибудь табуреткой или шкафом, были гораздо важнее их качества и даже внешнего вида, — поэтому казалось, что совершенно невозможно будет определить, кому что полагается. Какой смысл в существовании этих плодов любви, этих памятников, в каждом из которых был увековечен какой-нибудь этап их совместной истории, после того, как история завершилась? Впрочем, вскоре выяснилось, что за двенадцать лет, проведенных вместе, София незаметно для Римини научилась расшифровывать тайные смыслы, которыми каждый из них наделял те или иные вещи, и теперь ей удалось сэкономить ему немало сил и нервов, поделив мебель так, чтобы каждому досталось именно то, что было ему особенно дорого, — так же мгновенно и безошибочно она определяла, откуда и в какой день появилась на каком-нибудь из столов та или иная царапина и почему образовалась вот эта, например, зацепка на обивке кресла.
Римини даже не пытался возражать: сам он не смог бы подыскать для раздела всех этих вещей подходящего критерия. Более того, он не мог не признать, что София распределила мебель между ними просто безупречно. Тем не менее Римини — свободный и все такое — начал чувствовать некоторое пресыщение этим умилительным процессом расставания. Их чересчур цивилизованный и сердечный развод начинал походить на аромат какого-то перезрелого фрукта — вроде бы и сладкий, но сквозь приторность отдающий гнилью. Оказалось, что иссякающая любовь умирает довольно странно — оставляя после себя бесконечно повторяющиеся формы, образы и атмосферу любви. Никаких споров по поводу дележки «мебельного наследства» у них с Софией не было; тем не менее Римини неоднократно замечал, что по утрам, когда София приступала к очередному этапу инвентаризации имущества, у него слишком часто билось сердце, выступал холодный пот, и порой казалось, что он вот-вот потеряет сознание. Они ходили из комнаты в комнату — ни дать ни взять трогательная парочка старьевщиков-романтиков; и София, останавливаясь перед очередным столом или шкафом, с точностью кинохроники описывала место и время приобретения этого предмета. Она напоминала, сколько времени у них ушло на поиски, сколько они заплатили, куда ходили потом обмыть покупку, — и эти слова вскрывали в душе Римини казалось бы уже навсегда затянувшиеся шрамы. Неужели человек может помнить все, и так хорошо, спрашивал он себя с сомнением. Не выдумывает ли София большую часть этих подробностей? Да нет же, все было именно так. И пусть дотошность этих реконструкций казалась ему неестественной и даже пугающей — Римини не мог не признаться себе в том, что с замиранием сердца следит за рассказом Софии, выуживая из закоулков памяти детали, которые подтверждали ее правоту. Вот она, мастерская Эскобара, где делали мебель из дуба; действительно, вот и завтрак в том самом кафе по дороге; вот и итальянский акцент плотника; а вот и кресло-качалка с плетеным сиденьем; вот зеркало в прихожей, в котором отражаются их довольные, счастливые до идиотизма физиономии… Раздел имущества стал своего рода концентратом, эссенцией любви — любви без адресата, любви, кристаллизовавшейся в наборе мебели и других предметов обихода. София была права: все было именно так, все было абсолютно точно, — вот только эти фотографически точные воспоминания, эти миниатюры о любви, эти безупречные трофеи одержимой собирательницы стали действовать на Римини, как гипнотический, наводящий тоску и уныние туман. Ему хотелось покончить с этим — раз и навсегда. Прикроватные столики, тростниковые занавески, тумбочка под музыкальную аппаратуру, картины — все это словно было свалено в одну плетеную корзину и уже начало загнивать. Как и во время той, первой, поездки в Европу, у Римини возникло ощущение, что в этой картине чего-то не хватает: усилий, надрыва, бестактности, хотя бы малой толики упреков и взаимных обвинений — любой, пусть даже самой пустяковой, неустроенности, которая нарушила бы эту идиллию, сладкую до приторности… Неожиданно Римини заявил, что ему пора уходить. «Но подожди…» — встревожилась София. «У меня дела. Да, грузовик уже ждет внизу, — сказал он, словно подгоняя одну фразу к другой. — По-моему, здесь и без меня разберутся. Ты молодец — все вещи подписала. Теперь точно не перепутаешь». София услышала испуганные интонации в его голосе и воспользовалась первой же паузой в речи Римини, чтобы сказать: «Остались фотографии. Как быть с фотографиями? Мы ведь их еще не поделили». Римини представил себе коробку с фотографиями — в виде гигантского картонного ящика, перекошенного с одной стороны, словно от сильного бокового удара. Это хранилище старых фотографий было таким огромным, что увидеть его целиком можно было только в многократно уменьшенной модели. Миллионы лиц, мест и мгновений жаждали, чтобы София и Римини поделили их между собой: люди, домашние животные, всякие курорты, машины, пейзажи — а заодно с ними и пряди волос, подобранные перышки и снова — дороги, родственники, знакомые, — все они жалобно тянули к нему свои тонкие ручки, чтобы привлечь к себе внимание, умоляя не забывать их — на каком-то жалком подобии нормального языка, которым обычно говорит прошлое.
«Как-нибудь в другой раз. Сегодня у меня нет времени», — упрямо, как мальчишка, повторил Римини, уверенный в том, что не выживет и захлебнется, если нырнет сейчас в этот океан бесстыжих фотокарточек. «Хорошо. Только давай надолго не откладывать», — сказала ему София. «Ладно», — сказал он, надевая куртку и ловя себя на том, что мысленно подсчитывает, сколько шагов отделяет его от двери. «Позвонишь мне, хорошо?» — сказала София, направляя его руку, которая упорно попадала не в тот рукав. «Да-да, конечно». Но София уже была рядом и уже гладила его пальцами по щеке. Она явно вознамерилась устроить Римини прощание, достойное по эмоциональному накалу двенадцати лет, прожитых не просто вместе, а во взаимной любви. Раздался звонок в дверь. Римини быстро поцеловал Софию — у него были долгие годы на то, чтобы отточить этот беспечный, ни к чему не обязывающий знак внимания, — а она, надеясь задержать это мгновение, вытянула губы, когда он уже отвел голову назад. Задержав его руку, София умоляющим голосом произнесла: «Ты ведь мне позвонишь?» — «Ну конечно», — сказал Римини, открыл дверь и вышел из квартиры. Дверь за ним уже не закрывалась: на пороге стояли грузчики, как всегда потные и тяжело дышащие еще до начала работы.
Римини нырнул в первое же попавшееся такси, которым оказался древний, прокоптивший все вокруг себя «Додж-1500», и, не называя водителю точного адреса, лишь выразительно бросил: «В центр», давая понять, что главное сейчас — оказаться как можно дальше отсюда, и при этом как можно быстрее. Он прекрасно знал, что только что совершил большую ошибку: когда так неосмотрительно поступает герой фильма, даже не у самого впечатлительного зрителя мурашки бегут по коже, а соверши подобную глупость кто-нибудь из персонажей кукольного театра, зал тотчас же наполнится испуганными криками маленьких зрителей. Римини не был циником, а сейчас ему и вовсе было не до того, чтобы демонстрировать якобы присущие ему хладнокровие и безразличие, — он прекрасно понимал, что, отказавшись сейчас задержаться и разобраться с фотографиями, он проявил никак не трезвый расчет, а слабость и готовность подчиняться своим эмоциональным порывам. Он не покинул поле боя, а бежал с него. Дезертировал. Есть люди, которые бегут от вулкана, спасаются бегством от землетрясения, от эпидемии смертельной болезни. Римини же трусливо и безрассудно, бестолково и даже смешно — бежал от обыкновеннейшего, банального раздела имущества при разводе. Он все понимал, но его бросало в дрожь при мысли о том, как они с Софией сядут на пол и, склонившись над коробкой с фотографиями, станут эксгумировать мгновения прошлого, которые она, естественно, будет помнить так же хорошо, как хорошо он успел их забыть. Эта милейшая композиция под названием «интеллигентный развод» приводила Римини в ужас; он бежал от нависшей над ним угрозы хотя бы потому, что ничто из этой груды старых снимков уже не принадлежало ему, ничто не могло доказать, что та, прошлая, жизнь существовала на самом деле и что он действительно был счастлив в те годы. Другое дело — сентиментальные воспоминания, которые непременно бы обрушились на него при просмотре этих снимков и которые Римини просто физически был не в состоянии выносить.
И все же это была серьезная ошибка. Сумей тогда Римини увидеть все последствия этого опрометчивого шага, он тотчас же выпрыгнул бы из такси прямо на ходу и бегом вернулся бы туда, в квартиру, где грузчики уже отбивали стены и двери углами выносимых шкафов. Он бы согласился на грусть, на печаль, на сладость, на последние вспышки нежности, на стерильную близость этого похоронного ритуала и, быть может, даже на то, что вполне могло за ним последовать, — утешение, сочувствие, ласка, такая знакомая дрожь, чуть вспухшие губы, слезы — все то, что обычно заканчивается яркой вспышкой горькой страсти на знакомых простынях и подушках: одежда
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мир сверкал и переливался всеми цветами радуги, как будто подсвеченный изнутри пылающим пожаром. Римини, уставший, но счастливый, осваивал этот новый мир с жадностью иностранца, приземлившегося наконец, после долгого перелета, в незнакомом городе, в котором давно хотел побывать. Он был настолько поглощен процессом встраивания, вживания в этот новый, яркий мир, что ни сил, ни времени, ни желания на то, чтобы расстраиваться по поводу утраченного прошлого, у него уже не оставалось. О Софии он не думал. Порой, возвращаясь домой часа в два-три ночи, он просто падал на кровать, и вдруг ему приходило в голову, что за весь прошедший день он ни разу не вспомнил ни о Софии, ни о том, что могло быть как-то с нею связано. В эти минуты, когда ему казалось, что образ Софии выкорчевали из его памяти с корнем, Римини и сам с трудом себе верил. Ему оставалось лишь принять объяснение, которое он сам придумал: кто-то — не то новейшая машина, не то какой-то ученый безумец — сумел промыть ему мозг, да так хитро и избирательно, что не затронул никаких других функций. Впрочем, ему достаточно было заглянуть внутрь себя и увидеть, что о Софии он больше не вспоминает, чтобы вновь начать думать о ней, и следующие полчаса — последние полчаса перед сном, которые Римини проводил в постели, даже не раздеваясь, — он посвящал тому, чтобы побороть нежелательные последствия этого бестактного вторжения. Как заключенный, надеющийся на досрочное освобождение за примерное поведение и добровольные работы, Римини перебирал в памяти воспоминания, выстраивал какие-то логические рассуждения и разыгрывал придуманные им же самим сценки, главным действующим лицом в которых выступала София; при этом он все время пытался представить, как он отреагировал бы на эти мысли и воспоминания, приди они к нему непроизвольно, а не в ходе этой принудительной психотерапии. И вот каждую ночь, не то наяву, не то во сне, Римини грустил, боялся, страдал и раскаивался. Он ненавидел свое прошлое и в то же время был неразрывно связан с ним. Как верующий перед сном читает последнюю вечернюю молитву, так Римини каждую ночь отдавал последнюю дань безвозвратно ушедшей любви. Через некоторое время он чаще всего вновь просыпался и подходил к окну; свежий, уже предрассветный ветерок ласкал ему щеки, и Римини смотрел в предрассветное небо, не видя за крышами домов красноватой полоски над горизонтом, предвещавшей наступление очередного жаркого дня. Все его тело слегка вздрагивало. Точно так же он вздрагивал от почти болезненного наслаждения, когда, снимая одежду, прикасался к своему телу кончиками пальцев. Он снова ложился в постель и, приятно растревоженный путавшимися в ногах прохладными простынями, начинал мастурбировать — чем и занимался почти во сне, неспешно, долго, словно не понимая, что и зачем он делает.
Через несколько дней после переезда ему позвонила София. Старательно стерев, словно сточив напильником, в своем голосе все шероховатости, которые могли быть восприняты как упрек, она поинтересовалась, не звонил ли он ей. Дело в том, что у меня сломался автоответчик, пояснила она, вот я и подумала, что ты, может быть, звонил, наговорил мне что-то и думаешь, что я прослушала сообщение, но никак не реагирую. Вот я и решила… Римини подумал было о том, чтобы воспользоваться ситуацией и соврать в ответ на эту бесхитростную уловку. Нет, сказал он, я тебе не звонил. Разговор на некоторое время прервался. «Разве мы не договаривались?» — сказала наконец София. «Да, договаривались», — сказал он и, помолчав, извинился. Затем он пожаловался на занятость и, чтобы сделать Софии приятное, даже рассказал — довольно подробно, — чем именно ему пришлось заниматься в эти дни. София оживилась и поинтересовалась, как он обставил квартиру. Она прекрасно помнила как список мебели, увезенной в новое жилище Римини, так и планировку его жилища. Даже не имея возможности увидеть, что и как расставил Римини в своем новом доме, она дала ему несколько советов, в разумности и точности которых сомневаться, как и следовало ожидать, не приходилось. Разговор шел как бы в двух параллельных плоскостях: на первый план были выдвинуты сугубо технические детали, проблемы и решения, а также бытовая и пока что несколько анекдотическая сторона их новой жизни (само выражение «новая жизнь» употребляла только София и только по отношению Римини); на заднем же плане, словно далекий прибой, звучал гул вспыхивающих и гаснущих эмоций и обновленных расставанием ощущений. «Ну а ты как? Квартиру сняла?» — спросил Римини, который всячески старался не выходить из плоскости бытовых мелочей. Нет, София, оказывается, даже перестала подыскивать себе новое жилье. Да и потом — где бы она нашла себе квартиру более уютную, чем ту, в которой жила сейчас? «Ну да, — сказал Римини. — Просто ты говорила…» — «Да, говорила, — отвечала она, и в ее голосе слышался намек на близкий переход от уныния к злости. — В конце концов, это мой дом, и мне всегда нравилось жить здесь. С какой стати мне отсюда уезжать? Меня что, кто-то выгоняет?» — «Не знаю. Я думал, ты тоже захочешь что-то изменить…» — «Я ничего не хочу менять. Перемен в моей жизни и без того хватает. Сам знаешь каких. Что-то должно оставаться неизменным. Да, может быть, мне здесь и тяжело. Ну и что. В конце концов, в этой тяжести виновата я сама. Понимаешь, это я, я и ты — мы вместе с тобой сделали нашу жизнь сложной. Но это же не повод для того, чтобы уезжать из любимой квартиры!» Вести разговор на ничего не значащие темы сложно: пустяков обычно надолго не хватает. Ближайший супермаркет, бары в окрестностях нового дома, станция метро, хромой консьерж, дети-близняшки у соседей, приемщица в автоматической прачечной, вечно с книгой в руках, — Римини старательно выискивал и дотошно передавал Софии эти маленькие забавные подробности. Он делал это так самозабвенно, словно сам факт их существования доказывал, что все идет нормально, что ничто не кончилось. И все же был в этих мелочах какой-то изъян, что-то эфемерное, малоубедительное и несерьезное. Впрочем, быть может, дело было не в них, а в Софии — в той химической реакции, которая возникала при соприкосновении всей этой шелухи с потребностью в глубоком осмыслении происходящего, которую София со свойственным ей упорством демонстрировала Римини: было похоже, что, с ее точки зрения, все, что не отвечает некоему критерию философской глубины, — это предательство накопленного жизненного опыта. Римини так и видел, как все его новости одна за другой проносятся по ночному небу, дают на мгновение яркую вспышку взаимного интереса и вновь гаснут в густой и душной темноте. Когда София входила в раж и стремилась утвердить торжество глобального и существенного над мелочным и анекдотичным («Мы должны научиться жить с тем, какими мы были, понимаешь, Римини? Это и есть главный урок, который мы можем почерпнуть из нашей любви»), у Римини возникало настойчивое желание немедленно повесить трубку. Они поговорили еще немного — до тех пор, пока каждое произнесенное слово не превратилось в островок речи посреди бескрайнего океана тишины и хрипов на телефонной линии, и Римини, не в силах больше выносить эту пытку, решил положить конец разговору, предложив Софии в качестве оправдания первое, что пришло в голову: «Извини, в дверь звонят». — «Интересно, а я и не слышала. Ты откуда со мной говоришь?» — «Из спальни». Вновь долгая тишина в трубке. Затем — чуть дрогнувший голос Софии: «Девушка?» — «Не уверен, — сказал Римини со смехом, — не думаю». — «Позвонишь мне?» — «Да, обязательно. Я, кстати, на следующей неделе…» — «Не забудь, ты мне кое-что должен». — «Я тебе должен?» — «Даже не мне, а нам. Фотографии. Ты ведь их и себе должен. Я вчера их, кстати, перебирала. Знаешь, их, наверное, тысяча, если не полторы».
Римини не сдержал обещания, и через неделю София снова перезвонила. Судя по голосу, жизнью она была довольна — а повод для звонка был подходящий: она уезжала на две недели в Чили ассистировать своей преподавательнице Фриде Брайтенбах, которая должна была провести семинар для артистов с проблемами опорно-двигательного аппарата. По поводу билетов София и Фрида позвонили отцу Римини. «Это ведь ничего, правда? — поинтересовалась София заговорщицким тоном. — Нет, мы, конечно, в разводе, но я по-прежнему считаю, что лучшего свекра в мире просто быть не может». Римини давно не слышал в голосе Софии такого счастья и умиротворения. Он даже подумал, что, увидев ее в таком расположении духа, того и гляди заново влюбился бы в свою бывшую супругу. Он предложил Софии встретиться после ее возвращения: ему казалось, что впечатления от поездки не позволят Софии свести разговор ко всякого рода сентиментальным признаниям. «Отлично, согласна, — сказала она, — заодно и посмотрим, как ты устроился на новом месте». — «Ничего принципиально нового ты там не увидишь, — возразил Римини. — Давай лучше в баре на углу Каннинг и Кабельо». «Это тот, с хромированными столиками?» — «Да». — «Терпеть не могу хром. Или ты что, уже забыл? Предлагаю другой — помнишь тот, сплошь в дереве, на углу Паунеро и Сервиньо». Римини согласился, хотя незадолго до этого пару раз проходил мимо предложенного ею бара по дороге домой и из открытой двери ему в нос неизменно била волна странного и не слишком приятного запаха — смеси лежалого сыра и какого-то едкого дезинфицирующего средства.