Прости
Шрифт:
– Только подумай, – она вдруг показалась мне очень грустной. – Это ведь последние розы этого лета! Так хорошо и так… странно? Завтра будет уже холоднее, и лепестки скоро потемнеют, их унесет ветер, и небо поблекнет. Но сейчас они – и розы, и фонтан, и небо такое яркое – как-то особенно прекрасны. Как будто именно неизбежность увядания придает им особенную прелесть…
И розы пахли словно бы сильнее, и запах их был не только сладким, но и немного горьким, словно к радости примешивалась грусть. Почему мне тогда вдруг захотелось спорить?
– Ну и что, что лето уходит? – возразил я. – Потом будет золотая осень, потом зима, это тоже здорово. Советский
– Конечно, – она кивнула. – Просто мысль странная в голову пришла, вот и все. Но ты прав, это глупо и даже нечестно так думать. Мы победили в самой страшной войне, подняли страну из руин, ты же сам говорил, что тут зенитки стояли, а теперь розы… Конечно, впереди лучшее!
Ветер донес до нас звуки оркестра, он тогда нередко играл в парке Горького. Это была та самая мелодия: „В этом зале пустом мы танцуем вдвоем, так скажите хоть слово – сам не знаю о чем“. И мелодия эта была вовсе не об оптимизме, о котором твердил я, юный болван, а о той странной красоте скоротечности, о которой говорила Тося. Она поежилась, и я набросил на нее свой пиджак. И – не удержался. Поцеловал. И она не испугалась, не обиделась, не оттолкнула меня!
Почему ее улыбка показалась мне немного печальной? И почему я не задумался об этом? Об улыбке уходящего лета, о странной горчинке в сладком запахе роз?
Зимой все почему-то проще. Наверное, потому что меньше становится и красок, и звуков, и оттого все как будто ярче. Не знаю. На катке, куда меня стала вытаскивать Тося, тоже часто запускали „Случайный вальс“. Она танцевала (она прекрасно каталась), а я боялся отцепиться от бортика. Даже если не падал, все равно был как та самая корова на льду. Но это нам не мешало, наоборот, заставляло больше смеяться и шутить. После катка мы нередко заходили к нам. Тося сперва стеснялась, но мама сразу усаживала ее за чай и угощала собственного изготовления плюшками, а отец исподтишка показывал мне большой палец – мол, не упусти.
Помню, как дядя Валера, наш сосед, ворчал: „Жених, фу-ты ну-ты! Совсем недавно еще в футбол в коридоре играл и все наши банки побил!“ Ворчал он, конечно, не со зла. Он вернулся после Победы почти без единой царапины, а вот жена его, каждую осень заполнявшая те самые банки чудесными вареньями, осенью сорок первого наотрез отказалась ехать в эвакуацию и вместе с сынишкой дяди Валеры погибла во время очередного воздушного налета.
Признаюсь, что в то время я так много думал о Тосе (или был с ней), что порядком подзапустил учебу, так что меня даже на комсомольском собрании прорабатывали. Дима, наш комсорг, произнес пламенную речь о том, что некоторые (сделал длинную паузу, сверля меня, сидящего отдельно от всех, суровым взглядом) тратят драгоценное время на танцульки и тому подобные развлечения, вместо того чтобы все силы отдавать учебе.
– Нам не нужны такие безответственные комсомольцы! – вещал он. – Какие из них получатся работники? Строители коммунизма или горе-недоучки и лодыри? Сейчас, когда многие наши товарищи усердно трудятся на комсомольских стройках, поднимают целину, участвуют в стахановском движении и посвящают себя дальнейшему росту мощи нашей страны, что мы видим? Есть те, для кого важнее всего танцульки и модные брюки!
Ребята за меня вступились (не так уж сильно я и запустил учебу), я пообещал исправиться, но Дима все равно смотрел на меня косо.
Что ж, пришло время рассказать о Дмитрии Родионове, который учился на курс старше меня и руководил
– Дорогие мои товарищи! В это непростое для страны время мы должны… должны… должны…
Речи произносить он умел. Чеканил слог, сверкал глазами. Вожак, трибун и пламенный агитатор.
Мне Родионов не нравился. И он меня тоже невзлюбил. Хотя особых поводов к тому не было, я нередко ловил его колючий, злой взгляд. Не знаю, чем я его раздражал. Может, тем, что не боялся и не раболепствовал? Так не я один, его многие считали болтуном, хотя вслух ничего такого, конечно, не говорили. Когда Родионов затеял это самое собрание по поводу моих учебных проблем (не слишком серьезных, если вправду), я здорово удивился. А Мишка Колокольцев, мой тогдашний приятель, советовал быть с Родионовым осторожнее. Да и в институте говорили всякое. Особенно по поводу выборов, после которых он стал комсоргом факультета. Вроде как имелась тогда и альтернативная кандидатура, но тот парень оказался морально несоответствующим. Не то спекулировал, не то в контактах с иностранцами был замечен, не то еще что-то. Чуть до исключения из комсомола не дошло. Из института он ушел и куда-то пропал. Подробности мне не известны, но сейчас думаю, что все это было делом рук Дмитрия Родионова…»
Снился Александру каток: по исчерченному узорами льду скользили невесомые девушки в белых платьях, с темного неба летел и кружился в такт таинственной, очень красивой грустной мелодии редкий снег, посверкивая в лучах спрятанных где-то прожекторов. Снежинки выглядели неправдоподобно крупными, а следы от коньков казались загадочными письменами, которые непременно нужно было расшифровать. Саша, может, справился бы, но рядом, опираясь на невысокий бортик, стоял человек в надвинутой на глаза черной шляпе и за что-то Александра очень строго отчитывал. Речь его звучала так же непонятно, как загадочные ледяные письмена. Только в голове навязчиво звучало: «Сегодня он играет джаз, а завтра родину продаст».
Проснувшись, он словно назло видению включил в ноутбуке именно джаз – тот, традиционный, новоорлеанский и около того. Более поздние эксперименты его пугали, как все непонятное. Может, знатокам оно и надо, не зря же пишут, что джаз – самое сложное для восприятия музыкальное направление, но он-то – просто слушатель, ему и Дюка с Эллой довольно. Время лета, и как легко жить, и отец твой богат, и мать прелестна, спи, малыш, не плачь!
Интересно, нравится ли знаменитая гершвиновская колыбельная деду? Почему они никогда не говорили о музыке? Хотя вот рок-классику дед вроде бы одобрял, когда Александр в машине включал «Квинов», «Нирвану» или «Роллингов», кивал, словно соглашаясь с чем-то. В последний год, когда пришлось из владельца таксопарка превратиться в простого водилу, Александр не заводил в салоне ни попсы, ни тем паче шансона, а дед посмеивался – нетипичный ты, Сашка, таксист. Но, может, «типичных» таксистов и в природе не существует, так, миф общественного сознания. Одна из коллег слушала лишь романсы, что при ее тяжелой, квадратной, почти мужской фигуре и почти таком же лице казалось немного странным. Но как там говорят: на вкус, на цвет все фломастеры разные? Наверное, и попса, и клубняк, и шансон чью-то душу радуют. Не из-за чего копья ломать.