Просто любовь
Шрифт:
Для доктора Воронцова наступили тяжкие, чёрные дни. Это начиналось неожиданно, коварно подкралось и, прежде чем он опомнился, овладело им. Эта тёмная, недобрая власть росла, крепла, и он был бессилен перед ней.
По коридору идёт Мария. Под глазами у неё круги. Исхудавшее, побледневшее лицо. Это Мария, любимая, единственная женщина на земле. Руки бессильно опущены, плечи сутулятся. Ах, схватить её в объятия, увезти далеко-далеко, на цветущие поляны, в горы, где шумят чистые ручьи. Заслонить её от солнца зелёной веткой, заставить её смотреть в глубокую лазурь и не думать
Мария подаёт инструменты, тихо, ловко, быстро, как всегда. Горькая морщинка у губ, которой раньше не было. Потухшие глаза. Ах, увезти её отсюда, признаться в своей любви, в своей муке, сказать всё, что хочется сказать, обо всех этих долгих, одиноких днях, печальных ночах, о всех этих годах, с момента, когда полюбил её. Ведь у него ничего в жизни не было, кроме работы. Та женщина, жена, с которой он давно разошёлся, которая не дала ему ничего, кроме огорчений, была лишь воспоминанием, бледным и неприятным, глупой ошибкой студента, ничего ещё не знающего о жизни. А потом уже никого, никого — и, наконец, прилежная слушательница, Мария. Каким светом озаряли её волосы аудиторию, какую радость давал взгляд искренних детских глаз, широко раскрытых, когда она заслушается!
Сколько нужно было побороть в себе, сколько перестрадать, глядя на их любовь, открытую, захлёбывающуюся, бросающуюся в глаза необузданным весельем, безграничной преданностью…
А теперь там, на третьем этаже, сидит в кресле калека, обрубок человека, и это муж Марии. И нет уже между ними прежней любви. Да, он ведь сам сказал ей об этом, сурово и жёстко. Быть может, именно потому, что любил её. Он хотел быть честным, он всю жизнь был честным порядочным человеком. Он никогда никому не делал гадостей, и у него были принципы, которых он неотступно придерживался, независимо от обстоятельств.
Но теперь его сердце точил червь. Во имя чего, почему должна пропадать эта обаятельная молодость? Её блеск гаснет, подёргивается тенью ясность глаз, меркнет даже золото её волос. Вянет, меркнет на глазах радость и краса жизни. Каждый день проводит жёсткие линии на нежном личике, с каждым днём исчезает розовый оттенок губ, переходя в бумажную белизну.
Что же произошло? Гибла, изводила себя Мария, — наверху Григорий часами сидел, уставившись в одну точку на белой стене. Его нельзя было обмануть, его не могли ввести в заблуждение улыбки Марии, её мягкие слова. Он ведь знал свою жену, и она любила его когда-то, как она любила его!.. Он не мог не чувствовать, не понимать, что происходит.
Так почему должны терзаться все трое? Подкрадывалась злая мысль и нашёптывала: лучше бы уж мучился один Григорий. Для него и так всё кончено, ведь Мария не любит его. А она ещё может полюбить, она молода, в ней столько жизни и сил. Может полюбить именно его, Воронцова. Он выходит её, отогреет окоченевшее сердце, научит её снова смеяться, снова любить жизнь. Он был самым близким ей человеком теперь, когда Григорий угрюмо смотрел в одну точку на стене. Кого же ещё она может полюбить? Только его. И они были бы счастливы.
«Что же важнее, — нашёптывала подлая мысль, — счастье двоих молодых, здоровых людей или долг по отношению к калеке? Если бы ещё она его любила, но, видимо, не было и не могло быть любви. И даже если… то пусть лучше пропадает один, чем все трое…»
Он
— Вы плохо выглядите, — обратил на него внимание профессор, и Воронцов покраснел, как мальчик. Ему показалось, что его поймали на месте преступления, что зоркие глаза профессора проникли в тайну, которую он хранил, как зеницу ока, что тому известны его омерзительные, подлые мысли, что он видит, как червь точит душу Воронцова и как порядочный до сих пор человек изменяет всем своим принципам, придумывает целую теорию, чтобы оправдать собственное себялюбие и жажду личного счастья.
И опять являлись на помощь аргументы, что ведь главное тут — Мария, Мария, которая погибает и которую во что бы то ни стало надо спасти.
— Я немного устал, — ответил он спокойно, склонившись над инструментами, чтобы профессор не видел выражения его глаз. Да, на его лице отражались все мысли, все бессонные ночи, когда он ворочался на постели и грыз пальцы в дикой тоске и отчаянии. Не помогали ни попытки заглушить тоску работой, ни его старания избегать Марии. Она всегда, всегда стояла перед его глазами, и даже в краткие часы сна он видел её бледное, с каждым днём всё более бледное лицо, почти прозрачные виски с голубыми жилками и жалобную складку у губ.
Оставалось одно средство: уехать, бежать, перейти работать в другой госпиталь. Но верное ли это средство? Оставить её на страдания, на гибель, покинуть в самые тяжкие дни? И куда можно бежать от чувства, которое пойдёт за ним всюду — неотступное, мучительное, усиленное разлукой?
Он боялся встреч с Марией, боялся разговоров с Григорием. Но Григорий и не затрагивал болезненных тем. Он просто лечился. Он часами смотрел в одну точку или упражнял свою левую руку, постоянно, систематически, но тоже как-то машинально, словно не в этом была суть. Что он думал, что переживал? Этим он ни с кем не делился. Между ним и Воронцовым установился натянутый, искусственный тон, словно вопрос температуры и заживления ожогов был единственно достойным внимания. Мария тихо ступала, говорила с мужем мягким голосом, он просил, благодарил, как послушный пациент, и всё. По-видимому, и оставаясь наедине, они не разговаривали друг с другом о том, что их мучило, что заволакивало тенью и бледностью лицо Марии, что не давало быстро заживать ранам Григория, которые без конца гноились.
Но под внешним спокойствием таилось другое. Воронцов заметил взгляд инвалида, которым тот окидывал его, когда полагал, что врач этого не видит. В этом взгляде горела ненависть, обнажённая, ничем не прикрытая, не сдерживаемая ненависть. И Воронцов знал, откуда она берётся. Григорий не мог ему простить того разговора в госпитале, разговора, который заставил его изменить решение, возвратиться. Воронцов был виновником того, что сейчас происходило, и капитан Чернов с тоской думал о своей муке, когда обрекал себя на вечную разлуку. Если бы не Воронцов… Ненависть была в его взгляде, и Воронцов видел и понимал это.