Простодушное чтение
Шрифт:
«Когда рассказ пошел, все забыто, я очнулась – на кухне черно, а полотенце, которое кипятилось, сгорело в уголь. Вдохновение пахнет полотенцем», —
эта сугубо бытовая, по-женски цепким глазом увиденная деталь выглядит в прозе Горлановой одной из самых емких метафор.
В ее рассказах семидесятых-восьмидесятых упор делался на противостояние автора-повествователя советскому менталитету – отделение себя от всего «советского» было в наше время еще и движением к себе, нашим спасением. Это сегодня такая формулировка может показаться наивной, особенно для тех, кто не успел застать советское, или забыл, или путал в советские времена фрондерство с самореализацией. Но вот минула эпоха, а жизнь Горлановой легче не стала. Хотя полагающийся этап вроде как пройден – Горланова с Букуром известные писатели. Видимо, дело не только в «советском»,
…Я начал с того, что перед нами «нехудожественная» «простодушная» проза. Но роман этот не так простодушен, как может показаться. Основной его сюжет – вызревание «писательского» и выстраивание этим неизвестным психологам внутренним органом всей остальной жизни – прописан вполне жестко и отрефлектированно. И, умело и точно выстраивая свой сюжет, Горланова уже самим этим актом как бы отделяется от самой себя и собственную жизнь рассматривает как некую модель жизни. Той счастливой жизни, которая может быть только у писателя.
«Странный» дар
Сергей Довлатов. «Речь без повода… или Колонки редактора». М.: Махаон, 2006.
При всей очевидности литературного дара Сергея Довлатова дар этот странный. Критик Елисеев для разбора одного из его рассказов вынужден был привлечь контекст ни больше ни меньше как… трагедий Шекспира. И довлатовский текст выдерживал этот контекст. Ну а Ася Пекуровская в своей книге о Довлатове взялась доказать, что это был человек закомплексованный и мстительный, остро чувствовавший ограниченность своего таланта и потому паразитировавший на талантливости своих друзей и коллег. И там тоже вроде как аргументы, от которых не отмахнешься.
В том же ряду несколько двусмысленное определение жанра новой, только что вышедшей книги Довлатова «Речь без повода… или Колонки редактора», представляющей тексты Довлатова из газеты «Новый американец». Жанр книги определен так: «Ранее неизданные материалы». Не «эссеистика», «публицистика» или хотя бы безразмерное и нейтральное «тексты» – а «материалы». То есть, с одной стороны, здесь как бы проступает некая конфузливость издателей, предлагающих не «полноценные тексты» известного писателя, а литературный «материал», ну а с другой – горделивая осанка тома, завершающего академическое издание признанного классика. («Когда, сочиняя "Довлатова и окрестности", я внимательно изучил подшивку, мне показалось, что эта пухлая груда газетной бумаги тоже была записной книжкой Сергея». – Александр Генис.)
Собственно, «Речь без повода…» и построена как том «Литературного наследства», то есть как собрание черновых набросков и вариантов. Сначала итог работы: «Невидимая газета» (в питерском трехтомнике – самом репрезентативном издании текстов Довлатова – составляющая вторую часть книги «Ремесло»). А далее в качестве подступов к известной повести – эссеистская проза, писавшая в разных газетных жанрах, так сказать, литературный комментарий к истории «Нового американца», которой посвящена «Невидимая газета». Ну и здесь же, как полагается для мемориального тома, статьи и воспоминания о писателе (Петра Вайля, Александра Гениса, Нины Аловерт, Елены Довлатовой, Катерины Довлатовой).
И тем не менее перед нами – новая книга Довлатова. Новая даже при том, что сюжеты ее и персонажи вроде уже знакомы, да и тексты (фразы, периоды, отдельные – довольно пространные – отрывки прозы) читаны. Скажем, текст «Три города прошли через мою жизнь» воспроизводится в книге трижды: в «Невидимой газете» и двух разных газетных текстах. Но к самоповторам как художественному приему Довлатов успел приучить читателя в своих «законченных» произведениях. Историю своего знакомства с женой Леной и их последующей совместной жизни он изображает как минимум трижды – в «Наших», в «Чемодане», в «Заповеднике». И каждый раз история эта звучала по-новому, с новыми деталями, новыми сюжетными поворотами, но основа сюжета, а главное, содержание его оставалось неизменным (прием, вызывающий отдаленные ассоциации с эстетикой кубистов, предлагающих объект сразу в нескольких планах). Таких примеров можно приводить много. Но главное не в этом, главное в том, как естественно вот эта новая/старая книга встраивается в читательское восприятие очередной – абсолютно полноценной, игнорирующей слово «материалы» – главой освоенного уже нами повествования под названием «Сергей Довлатов».
Эффект этот – производное самой логики довлатовской прозы. Выбранной им литературной стратегии. Стратегии вроде как простенькой, незамысловатой («что вижу, о том пою» – буквально), но при чуть более внимательном рассмотрении – стратегии достаточно сложной и спорной. Способной даже шокировать.
На протяжении прошлого (условно говоря) века сложилась и почти отвердела как самая оптимальная форма литературного поведения вот такая стратегия: автор должен (вынужден) учитывать, что условием его литературного успеха, кроме таланта, должно быть еще и наличие завораживающей легенды об авторе. То есть создаваемый им в литературе мир обязательно должен включать в себя и сюжет самого автора, желательно сюжет неординарный и интригующий. Стратегия эта изначально противостоит самой природе литературного творчества как игнорирующая провиденциальный, скажем так, характер литературного творчества, как уравнивающая творца и человека. Точнее, опускающая то, до чего смог дотянуться в своем творчестве писатель, до уровня его личности. О том, что поэт-творец и поэт-человек – не одно и то же, знали всегда («Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»). И тем не менее… Двадцатый же век сделал эту ситуацию для писателей проблемой, и достаточно серьезной – мемуаристы вспоминают, что Фолкнер брал ружье, когда выходил из своего дома навстречу приехавшим репортерам, – он защищал приватность своей личной жизни писателя. Потом писатели махнули рукой («Зачем бесплодно спорить с веком») и сами включились в этот процесс, как, скажем, Ахматова, всеми доступными ей средствами отцеживавшая и редактировавшая свою биографическую легенду. И, кстати, знаменитая фраза про то, «какую биографию делают нашему Рыжему» (Бродскому), принадлежит именно ей, хорошо знающей, о чем говорит. Другое дело, что сама она вряд ли сводила содержание поэзии Бродского к содержанию личности поэта, даже такой неординарной. И здесь не только жажда успеха, это еще самый верный по нашим временам способ писателя спрятаться за миф о себе. Довлатов же эту ситуацию использовал как собственную литературную стратегию – он изначально делает литературой самого себя. Родителей. Друзей. Жену. Дочку. Собаку Глашу. Делает литературой свою биографию и биографию своего поколения. И отнюдь не используя ее как «материал, на основе творческого преображения которого…», а, так сказать, впрямую, в лоб. И, естественно, абсолютно реален персонаж, поставленный в центре этого мифа под названием «Сергей Довлатов».
На первый взгляд это миф о себе, любимом, Сергее Довлатове – талантливейшем писателе питерского андеграунда 60– 70-х, а потом – русской эмиграции, о себе – острослове, красавце, спортсмене, застенчивом победительном мужчине, выпивохе, бродяге и пр. Но не будем торопиться. При всей естественной в данном случае доле самолюбования проза Довлатова лишена эгоцентризма, уже самим выбором сюжета и главного героя как бы полагающегося ей. Главный персонаж возникает здесь на правах персонажа, одного из. На правах материала, с помощью которого писатель разворачивает – из книги в книгу – свой главный сюжет, условно я бы назвал его Сюжетом Третьей Эмиграции. Сюжет необыкновенно выразительный и емкий. И соотношение смыслового наполнения образа главного героя (героя) и самого пафоса сюжета определяется здесь некоторым усечением фигуры главного героя. Перед нами ситуация, когда автор, произнося Я, подразумевает Мы. Мы – поколение. Мы – литераторы. Мы – советские. Мы – эмигранты. И так далее. Себя он выпускает в Я, которого в тексте ровно столько, сколько нужно для формулирования вот этого Мы. Даже в таких как бы сугубо личных экзерсисах, как замечательная новеллка про совпадение инициалов писателя с популярным лейблом СБ (Christian Dior), – перед нами «типичный образ» литератора нового времени, вышедшего из андеграунда и болезненно ищущего подтверждения своего существования в реальности, – при всей как бы легкости и усмешливости проза эта горчит.
Образы Довлатова и его друзей в этой книге персонифицируют идею именно третьей эмиграции. Не первой, сословно-классовой, и не второй – невозвращенцев, перебежчиков, идейных борцов, отчасти ставшей эмиграцией борцов против коммунизма, антикоммунистов, а эмиграции людей, способных сказать друг другу фразу: «Больше всего после коммунистов я не люблю антикоммунистов». Третья эмиграция была эмиграцией людей, приехавших, в частности, в Америку «просто жить», жить «развернуто», освободившись от диктата советского социума; людей, набравшихся мужества самостоятельно выбирать свою судьбу.
«Среди нас есть грешники и праведники. Светила математики и герои черного рынка. Скрипачи и наркоманы. Диссиденты и работники партаппарата. Бывшие заключенные и бывшие прокуроры. Евреи, православные, мусульмане и дзэн-буддисты. При этом в нас много общего. „Мы ненавидим бесплодное идеологическое столоверчение. Нас смешат инфантильные проекты реорганизации тоталитарного общества. Мы поняли одну чрезвычайно существенную вещь: Советская власть – не форма правления. Советская власть – есть образ жизни многомиллионного государства. А, следовательно, она живет в каждом из нас. В наших привычках и склонностях. В наших симпатиях и антипатиях. В нашем сознании и в нашей душе. А значит, главное для нас – победить себя. Победить в себе – раба и циника, труса и невежу, ханжу и карьериста».