Простые рассказы
Шрифт:
Водитель – мордатый, в обычное время весёлый Сашка, остановился у ворот кладбища, заглушил мотор. Постояли немного, ожидая остальных. Скоро подтянулись и пешие – путь через маленькую, неглубокую балку недолгий.
Подняли на руки нетяжёлый гроб, понесли. Впереди, с крестом в руках и повязанным рушником предплечьем Петро – он высокий сильно под гроб-то, вот и выслали вперёд. Старик идёт сразу за гробом, машинально двигаясь вместе с людским течением, плохо понимая, что происходит и зачем это всё.
Донесли гроб до накануне вырытой, не сильно глубокой ямы, поставили на жёлтый глиняный холм свежевывернутой земли. Отец Прохор разжёг своё кадило,
Подходили по очереди соседи, в основном просто клали руку на гроб. Кто-то крестился, кто-то просто стоял рядом. Здесь ветер был ещё злой, зимний, колючий и все с нетерпением ждали конца погребальной церемонии, всем хотелось в нагретый дом, к горячему поминальному борщу с пирожками, стопочкам с мутноватой Тамаркиной самогонкой, тушёной картошке со свининой…
Быстро заколотили гроб, опустили в яму, бросили по три пригоршни земли. Двое нетрезвых с утра мужиков в запачканных жёлтой глиной сапогах и засаленных ватниках стали неспешно закидывать землёй яму. Петро повёз отца Прохора и певчих обратно, а Микола принялся поторапливать землекопов. Пришлось даже подменять их, чтоб закопать могилу поскорее. Наконец, всё завершили. Копщики получили свою плату и бутылку самогонки, а старик залез в Сашкин «УАЗик», подрагивая от холода. С ним забрались все, кто ещё оставался на кладбище, поехали назад.
Дальше помнилось смутно. Сидели за накрытым столом, пили, ели. Кто-то вставал со стопкой в руках, поминал бабу Настю, пили самогонку, заедали пирожками и горячим борщом. Скоро выпивка кончилась, и мужики разошлись, а женщины остались – убрать со стола, перемыть посуду. Тамарка-самогонщица бегала вокруг, причитала:
– Ой, диду, а тут вон скильки жаркого осталося, вам же не треба стильки, можно я трошки соби визьму, онукам принесу? И сала скибочку?
Дед только махнул рукой, и Тамарка стала сгребать со стола всё подряд в целлофановые мешочки, а затем в заботливо прихваченную торбу. Опомнилась, видать, что целых три литра самогонки отдала… Если б не остановила Люба с другими бабами, так бы всё и сгребла.
Скоро все разошлись. Дом стал пустым, чужим и холодным, хотя кто-то заботливо растопил печку. Старик подошёл к старухиному закуту, отдёрнул занавеску. Кровать, аккуратно заправленная новым покрывалом, подушка, ровно лежащая в изголовье. Он сморщился и быстро отошёл – от этой заправленной чужими руками, как никогда старуха сама не заправляла, кровати веяло холодом и пустотой.
Продал Ванечка тогда своё родство! Не продешевил, надо сказать. Не за пустую чечевичную похлёбку продал, а за наваристый профессорский суп с мясом. Видно, там ему ультиматум такой поставили – ты голодранец, тебя в учёную семью берут, так будь благодарен за это. Нам твои деревенские родичи не нужны, ты теперь в нашей семье. И ты, и дети твои уже только нашему клану принадлежат.
Так и ушёл Ванечка в новую жизнь. Сначала изредка приходили от него письма, мол, всё отлично, защитил диссертацию, детки растут. Потом передал с оказией весточку, уезжаю, мол, в Америку, жить там буду. Через год получили от него письмо – жив, здоров, устроился хорошо. Несколько раз прислал переводы, а потом
Старик хотел прилечь на свою тахту, как вдруг услышал тихое мяуканье. Из-под старухиной кровати робко вылезла её пёстрая кошка, ещё раз неуверенно мяукнула и уставилась на старика круглыми жёлтыми глазами.
– Ишь, голодная поди, забыли все про тебя, – старик подошёл к холодильнику, достал какие-то мясные и колбасные кусочки, бросил кошке. Та, урча, накинулась на еду.
Старик сел на тахту. Страшная усталость начала одолевать его, хотелось лечь и ни о чём не думать. Но как же не думать теперь! Кошка наелась и вдруг прыгнула на тахту, ткнулась мордочкой в его сложенные на коленях руки, заурчала. Никогда раньше она так не ласкалась к нему, не смела прыгнуть на постель. Впервые в жизни, наверное, он взял кошку на руки, стал неумело гладить.
«Как же мне, – думал он, – и кошку теперь кормить, и кур, и огород сажать. И всё… теперь всё самому надо делать. И кашу себе варить. И жить самому…»
Он так и сидел в тёмной уже горнице, с кошкой на руках, глядя в стену мутными от слёз глазами. И никак не хотел, не мог понять – как теперь ему жить. И главное, зачем…
Букет сирени
Это было время борьбы. Колючая, мокрая, холодная зима билась в последних приступах ярости, как войска уже побеждённого, разбитого, но всё ещё неистово сопротивляющегося врага. Иногда уже грело днём тёплое солнышко, робко набухали почки, но чаще наползали мрачные тучи, срывался холодный ветер, по утрам подмерзали лужи.
Это было время борьбы. Угрюмая, тяжкая болезнь, похоже, осталась в прошлом. Позади две сложнейшие операции, высосавшие из семьи Фоминых все силы и финансы. Болезнь победили, разбили наголову и, казалось, не оставили ни малейшего шанса на рецидив. На эту борьбу ушли все силы, все мыслимые и немыслимые резервы организма. И если с природой всё было понятно – весна рано или поздно победит зиму, то с Леонидом Фоминым ясности не было.
Известно, что в начале весны у человека стремительно убывают силы: организм, уставший за зиму, тратит энергии больше, чем может пополнить, сжигает внутренний резерв, который с наступлением настоящей весны быстро пополняется и всё приходит в норму. Леонид весь этот резерв уже исчерпал. Его отправили домой: «Мы сделали всё, что могли. Теперь дело за ним самим. Найдёт в себе силы жить, победит депрессию, всё будет хорошо. Нет – может вернуться болезнь. Конечно, витамины, усиленное питание – само собой. Но прежде всего – неукротимое желание жить!»
А вот этого желания у него не осталось. Присутствовал только какой-то вялый инстинкт самосохранения. Семья делала всё, что могла. Продали машину, влезли в кредиты. Покупали новейшие лекарства, дорогие деликатесы. Пытались развлечь весёлыми книгами, фильмами. Всё впустую!
Леонид безразлично ел заморские фрукты, красную икру, также равнодушно пил дорогие лекарства и целебные настойки. Не капризничал, не сопротивлялся, но интереса тоже не проявлял. Безучастно лежал, укрывшись по самый подбородок одеялом, с тоской смотрел в окно, на хмурое, испачканное тучами небо, либо просто в потолок.