Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО
Шрифт:
– Ну-ка, стахановец учебы, покажи свои галоши, – сказал он мне, когда мы были уже в здании вокзала.
Галоши были в порядке, но под ними на ногах студента оказались остатки прорезиненных, бывших когда-то синими «спортсменок», а точнее – их матерчатого верха со шнурками. От некогда резиновых подошв не осталось и следа: вместо них сквозь дырявые носки просвечивали подошвы самого студента. Зато в сочетании с галошами такая обувь выглядела вполне прилично.
Отец покачал головой, а я пробормотал:
– Это ничего, мне в профкоме обещают талон на ботинки.
Идею столь искусной маскировки я
Отец, разоблачив мой обувной камуфляж, начал поглядывать то на мои ноги, то на свои ботинки, потом сказал:
– Давай меняться. И не мотай головой, скорее переобувайся.
– А как же ты? Мне только пробежать от общежития до института и обратно. Совсем рядом. А ты в чем будешь ходить на работу?
– Машинистов ни спецодеждой, ни обувью не обижают. Разве ты не слышал, что транспорт – родной брат Красной Армии? И вообще, прекрати разговоры, а то мне и вправду придется по старой памяти тряхнуть ремешком…
В зале ожидания один за другим стали появляться другие участники мариупольской группы паровозных машинистов, которые в шутку называли себя «паровозными студентами». Один из них был с длинными усами неопределенного цвета: не то седыми, но прокуренными, не то рыжими, но поседевшими. Здороваясь со мной, он сказал:
– Во имя отца и сына, ты, хлопче, значит, даже похож немного на свой портрет, значит, во Дворце культуры. А вот отец твой, значит, не узнал тебя на портрете и говорил, что это, значит, не сын, а, мабуть, однофамилец. Но сейчас и я вижу: разул – значит, сын. Значит, учишься?
– Да, вроде того, значит, – ответил я, невольно подлаживаясь под говор этого человека.
– Ну, давай-давай, значит. Может быть, на свете одним дурнем меньше станет.
– Э, Прокоп, не скажи, – вмешался другой машинист. – Дурень – он дурнем и останется, сколько его ни учи. Говорят же: сколько свинью ни отскабливай, а она все равно хрюкнет.
– Да еще тут же, значит, и пукнет, – в рифму добавил усатый, – и даже так, значит, насвинячит, что, короче говоря… – Прокоп добавил словцо, поясняющее, как именно насвинячит.
Все расхохотались, кроме моего отца, который сделал вид, что разглядывает расписание поездов: он чувствовал себя неловко от подобных шуток в присутствии сына.
– И все же, значит, – продолжал Прокоп, – приятно видеть, когда животная начинает свою ученость показывать. Вот я видел когда-то циркача с ученой собачкой: он показывает ей большие цифири на картонках, похожих на рубль, трешку или пятерку, а она, окаянная, ровно столько раз и гавкает, сколько ей рублей покажут. Вот так же, уважаемый, и свинью можно обучить.
– Но только не дурня, – не сдавался уважаемый. – А свинья и ученая останется свиньей. И, между прочим, ту самую цирковую собачку для того и обучали, чтоб такие дурни, как мы с тобой, деньги за билет
В это время объявили посадку на поезд, идущий в Мариуполь.
Усатый попрощался со мной за руку с напутствием:
– Бувай, значит, здоров, хлопче, добре учись, и дай тоби Боже не стать ученой свиньей.
С отцом мы простились, по своему обыкновению, без телячьих нежностей, крепко, по-мужски, пожав друг другу руки.
Поезд лязгнул вагонными сцепками, двинулся с места и начал набирать скорость. В тамбуре вагона рядом с усатым стоял мой отец, и мне, когда я отвечал на прощальные взмахи отцовской руки, вдруг показалось, что отец уезжает не в Мариуполь, а куда-то далеко-далеко, откуда – нет возврата. Меня охватила какая-то смутная тревога, и я жадно всматривался вслед удаляющемуся поезду, и даже когда он скрылся – я долго стоял на перроне, будто бы ожидая возвращения поезда и возвращения той минуты, когда мы прощались с отцом.
Ни отец, ни я не знали, что это наше прощание было прощанием навсегда.
Стоя на перроне, а затем возвращаясь в институт, я не переставал думать об отце, вспоминал, как в долгие зимние вечера в нашей сельской хате мать сидела за прялкой, а отец занимался всякой хозяйственной всячиной: сплетал из лозы двуручные корзины для сена или соломы – «сапетки», мастерил деревянные грабли, чинил шорную упряжь. А для мариупольского дома он мастерил всю оконную и дверную столярку, и вид у нее получился вполне городской. Но особенно быстро и легко удавалось отцу осваивать разные машины и механизмы. Был он шофером в армии, трактористом в Бельманке, сейчас на хорошем счету среди паровозных машинистов. Помнится, поехали мы с ним на маслобойню в село Андреевку, заняли очередь среди других подвод на сдачу семечек. Порядок простой: подошла очередь – сдаешь семечки, и их тут же запускают в лущильню, дробильню, на жаровни, под масляный пресс – и пожалуйста, получай масло и макуху. И все это на глазах у заказчика. Но на этот раз что-то испортилось в механизме пресса, в очереди образовался затор. Местные механики ковырялись в механизме, но безуспешно. Несколько часов простоял мой отец, наблюдая за их работой, потом предложил: дайте, мол, мне посмотреть. Его послали подальше, но очередь взбунтовалась. Мужики пригрозили повернуть подводы на другую маслобойню. Отца допустили к прессу, и он быстро его наладил. Как было тогда мне, шестилетнему мальчишке, не гордиться своим папой! Встречаясь с мальчиками с других подвод, я говорил: «Это мой папа починил маслобойню!».
…Сейчас отец в вагоне поезда под впечатлением расставания с сыном, может быть, вспоминает свою молодость, сравнивает с молодостью своего сына. Шестнадцатилетний Василий ушел на строительство железной дороги недалеко от своего села. Подносил и утрамбовывал грунт и песок на месте будущей насыпи, укладывал шпалы, рельсы, забивал кувалдой костыли, крепящие рельсы к шпалам, работал кочегаром на «кукушке».
После двух лет работы на железной дороге ему исполнилось 18 лет, и он поступил молотобойцем на мариупольский металлургический завод. В Мариуполе работала у разных людей служанкой, а потом кухаркой у самого городского головы и его будущая жена – односельчанка Надя из бедной семьи Скрябиных.