Протокол. Чистосердечное признание гражданки Р.
Шрифт:
Бабушка, моя мама, мой папа и мой дядя, мамин брат, красили оградку в голубой цвет, сажали цветочки и вспоминали бабушку Агафью – и по дороге туда, и по дороге обратно, и на кладбище. Мне нравились эти рассказы, потому что они повторялись раз за разом, из года в год, как это любят дети – чтобы наизусть заученную книжку прочитали ещё раз, и канонически, без отсебятины, пожалуйста. Бабушка прекрасно осознавала, чем мы все обязаны этой женщине. Моя мама и мой дядя, кажется, воспринимали Агафью так, как дети воспринимают собственную бабушку, хотя она была ненамного
Серьёзная разница между бабушкой Агафьей и дедушкой Лениным вскрылась существенно позже. Но сейчас не об этом, а об обысках и нелегальной работе, что всегда роднило мою семью с Ильичём.
Только-только наладили Агафья Ефимовна и Клавдия Петровна хозяйство после войны, как началось дело врачей. Бабушка, чернявая-кудрявая-весёлая-одинокая, со сгоревшими в зоне оккупации документами, недавно устроившаяся на работу в кожно-венерологический диспансер в Москве, явно входила в группу риска и понимала это. И она сделала ход конём: уволилась из КВД и пошла в исправительно-трудовой лагерь, врачом, разумно рассудив, что из лагеря в лагерь не сошлют.
Это был разумный ход. Зарплата больше, работа ближе к дому: зеки тогда строили бетонку вокруг Москвы, сейчас она, кажется, называется Третьим кольцом. Клавдия Петровна проработала в лагере лет пять и вспоминала это время с удовольствием. Мне кажется, что и заключённые относились к ней хорошо: во всяком случае, некоторых из них я явно встречала потом в её квартире, она вставляла им зубы. И по тому, как они отличались от других бабушкиных пациентов, и по тому, что бабушка не любила их мне представлять (хотя представляла, конечно, но как-то по особенному, не говоря лишних слов), я понимала, что это люди «оттуда», и это серьёзные люди.
Политических в лагере не было и быть не могло – слишком близко к Москве, – там сидели обычные уголовники. Бабушка говорила, что за все годы работы в лагере она не услышала ни одного матерного слова или разговора на фене. Когда она рассказывала о своей работе в лагере, казалось, что она описывает будни пансиона для престарелых выпускниц института благородных девиц.
Но были у бабушки и другие пациенты. Вот с ними она меня никогда не знакомила, и правильно делала. Я была уже довольно взрослой и могла бы сообразить то, чего она не хотела, чтобы я сообразила. Бабушка вставляла зубы ОБХСС. Отделу по борьбе с хищениями социалистической собственности.
Никакой социалистической собственностью бабушка никак не распоряжалась и доступа к таковой не имела, но она была надомником. В пятиметровой
Основой композиции был стул, в смысле стоматологическое кресло. В дни, свободные от приёма страждущих, кресло стояло в кладовке, накрытое кипенно-белым и жёстко накрахмаленным чехлом. Это было самое настоящее кресло с подлокотниками, подголовниками и какими-то держалками, и бабушка относилась к нему как к живому существу. Не знаю, где она его взяла – купить такую штуку было невозможно, – но уверена, что это была специальная войсковая операция по добыванию списанного из поликлиники стоматологического кресла в более чем приличном состоянии. Перед креслом, когда оно стояло на посту на кухне, располагался специальный столик, который в мирное время задвигался под подоконник. Столик тоже был настоящий, белый, на колёсиках, с несколькими стеклянными поверхностями, на которых лежали эмалированные лотки с инструментами: к ним мне было запрещено прикасаться, да не особо-то и хотелось. Не хотелось по двум причинам: там же на столике стояла специальная эмалированная плевательница, которую я периодически видела наполненной кровавой ватой и слюной, а вторая причина – иногда бабушка поручала мне скручивать ватные тампоны при помощи какого-то хитрого зубоковырятельного инструмента, и мне это занятие не нравилось; к тому же искусство сворачивания тампонов не давалось моим умелым рукам. В общем, этот столик был для меня местом страданий, и явно не только для меня.
Но если доброе кресло было основой стоматологической кухонной композиции, а столик – сосредоточением зла, то центром и движущей силой зубной вселенной была бормашина. Я относилась к ней с большой опаской. В принципе она была похожа на космическую ракету своим блеском и сложностью механизма. Бормашина не была самостоятельной, она жила в белом шкафу, прикрученная к дверце, а из шкафа её выдвигал хитрый механизм. А ещё у неё была ножная педаль, что делала принципы её функционирования неподвластными уму. Я ведь уже говорила, что она сатанински блестела? Ну да. Хотя при этом ворчала довольно по-домашнему, без поликлинического надрыва.
Я любила наблюдать за превращением бабушкиной обычной вроде бы хрущёвской кухни с крохотной плитой и раковиной в блистательный, белоснежный стоматологический кабинет. Превращение это занимало от силы пять минут, но всегда ставило меня в тупик. Вот тут же, вот же только что на плите медленно пузырилось варенье из чёрной смородины, пенилась густая пенка и мне разрешали её снимать в блюдце, она застывала как океанская волна в смешном голливудском фильме про заморозки на почвах, «Послезавтра». При этом оставаясь пушистой, душистой, пористой – но недолго, терпения у меня хватало не так чтобы больше, чем на пять минут.
Конец ознакомительного фрагмента.