Протокол
Шрифт:
Когда Мишель и Адам поднялись, опасная хищница с длинным, как снаряд, телом последний раз привстала в волнах, а потом уплыла в открытое море и исчезла. Мишель прижалась к Адаму и тихо пробормотала:
«Мне холодно… мне холодно, мне очень холодно…»
Адам не оттолкнул девушку; он взял ее руку, ее тонкую теплую руку, и спросил, не останавливаясь:
«Замерзла? Ты замерзла?»
Мишель ответила:
«Да…»
Чуть дальше начались пещеры; их было много, больших и поменьше; они выбрали «одноместную» и растянулись на полу. Адам сделал это с легкостью; не проходило дня, чтобы он не поупражнялся в этом искусстве; доводя до пароксизма свое чувство мифологического, он окружал себя камнями и обломками; он жаждал быть похороненным под
Он слегка шевельнул рукой, точно зная, что нащупает справа от себя. Мгновение запредельного ликования вытеснило значение, и всепоглощающее сомнение овладело его рассудком; логический неизбывный опыт подсказывал, что это кожа Мишель (ее голая рука лежала совсем рядом), пальцы ощупывали пространство справа и слева и натыкались на шероховатость камня и жесткую осыпающуюся землю.
Адам казался единственным существом, способным умереть вот так, когда сам захочет, чистой тайной смертью; единственным человеком на земле, угасавшим незаметно, не в упадке и разложении плоти, но так, как застывают кристаллы.
Твердый, как алмаз, угловатый, хрупкий внутри квадратуры, застывший в геометрической позе, переполненный стремлением к чистоте, лишенный тех изъянов, что неизбежно сохраняются в смерзшихся в единый ком рыбинах трески с мерцающими на плавниках каплями влаги и глазами, затянутыми белесой пленкой — свидетельством принятой в муках смерти.
Мишель встала, отряхнула одежду и спросила жалобно-плаксивым тоном:
«Адам — ну Адам же, когда мы пойдем?»
Он не отозвался, и она продолжила:
«Ты меня пугаешь, Адам, не шевелишься, не дышишь, как мертвец…»
«Идиотка! — воскликнул Адам. — Ты прервала мое созерцание! Теперь все пропало, придется начинать с самого начала».
«Что начинать? Что тебе придется начинать?»
«Ничего, ничего… Я не сумею объяснить. Я был на растительной стадии… Со мхами и лишайниками. Совсем рядом с бактериями и окаменелостями. Ты не поймешь».
Все закончилось; теперь он знал, что остаток дня можно ничего не опасаться. Он приподнялся, взял Мишель одной рукой за плечо, другой за талию, уложил, раздел и занялся с ней любовью, думая при этом о свинцовом теле акулы, кружащей по Мировому океану в поисках Гибралтарского пролива.
Потом он вскрикнул — «А-АХ!» — и кинулся бежать, один, по скалам, вдоль дороги, спускавшейся к пляжу через колючие кусты, с плиты на плиту, выискивая взглядом темные углубления, предугадывая тьму препятствий, о которые можно было споткнуться и упасть, ободрав кожу со щиколоток или вовсе сломав их, зашататься и тяжело плюхнуться вниз, на плоский камень, и стать пищей для мерзких паразитов. Ночь была идеально темной; каждый предмет стал новым препятствием на карте местности; поверхность земли была расчерчена черно-белыми полосами, как шкура зебры; концентрические круги гор напоминали наслаивающиеся, налезающие друг на друга без конца и начала отпечатки пальцев. Кактусы тянули вверх макушки, готовясь к таинственному сражению.
Жидкая масса слева успокоилась, превратившись в море льда, в невозмутимо-стальную кирасу.
Адам несся сквозь металлическую панораму, но не мертвую, а живую, живущую какой-то своей, скрытой от внешнего мира жизнью, наполненной внутренним возбуждением в виде течений или пузырей где-то глубоко, метрах в ста под землей; земля в отполированном панцире напоминала недвижного, но полного жизни рыцаря в латах. Под которыми течет по жилам горячая кровь, бьется сердце, теснятся в мозгу мысли. Бездымный, электрический огонь тлел под черной землей. Этот огонь напитывал силой земную кору, казалось, что все эти скалы, моря, деревья и ветры горят еще жарче, превратившись в застывшее пламя. Тропинка стала шире и привела Адама в колодец у блокгауза, пропитала его вонью и вытолкнула на лестничный марш. Это была самая высокая точка дороги. Единственное место на побережье, где вид тысячекратно повторялся на трех плоскостях — море, земле и небе. В конце восхождения Адам вдруг понял, что бежать некуда, и оцепенел.
Налетевший прохладный ветер обвился вокруг тела Адама, и паралич обернулся болью. Он стоял, как маяк на скале, созерцая собственный разум во Вселенной, совершенно уверенный, что он вечно и бесконечно будет занимать там центральное место; ничто не могло разорвать этого объятия, вырвать его из круга, даже смерть, которая в некий день некоего года уложит его пустую телесную оболочку между двумя деревянными планками, в четвертичном периоде.
Он шагнул вперед, борясь с ветром, прихрамывая и покачиваясь, как чудом выживший при взрыве человек; на скале, нависавшей над самой дорогой, он сел и устремил безразличный взгляд на горизонт. Его силуэт выглядел совершенно нереальным, почти жалким, как нерв на кроваво-красном фоне смутной грезы.
Вдалеке, за морем, наполовину скрытый волнами, медленно плыл парусник. Минут через пятнадцать Адам почувствовал, что замерз; он вздрогнул и начал смотреть в сторону блокгауза, ему не терпелось, чтобы появилась запыхавшаяся и расстроенная проигрышем Мишель.
* * *
F.Солнце все так же сияло на ясном небе, равнина на жаре мало-помалу съеживалась; земля местами растрескалась, трава приобрела грязно-желтый цвет, песок забивался в щели в стенах, а деревья гнулись под тяжестью пыли. Казалось, что лету не будет конца. Саранча и осы заполонили поля и гряды холмов. Треск крыльев звучал в жарком, слоистом, напоенном острыми запахами воздухе, стелился над безлесной равниной. То и дело собиралась и никак не могла разразиться гроза.
Велосипедисты пересекали поля и выезжали на шоссе, вливаясь в поток машин.
Вдалеке, в окнах стоявших вдоль горного цирка домов, отражалось солнце, было нетрудно мысленно вписать их в окаймляющие дорогу возделанные участки. Можно было пренебречь перспективой и совершить ошибку, приняв их за отблески слюды между комьями земли. Жаркий пейзаж походил на брошенное на угли черное покрывало; дыры ярко сверкали, ткань колыхалась от подземного сквозняка, то тут, то там в воздух поднимались столбы дыма, словно где-то сидели, притаившись, люди и курили сигареты.
Парк был обнесен решеткой из кованого железа. Южная его часть выходила на главную дорогу и море, в центре находились ворота; по обе стороны от ворот, в деревянных будках, сидели кассирши, две дамы лет пятидесяти, они вязали или читали детективные романы. На прилавке перед окошечком лежали рулоны розовых билетиков с пробитыми на равных расстояниях дырочками для большего удобства. Мужчина в синей униформе и кепи стоял у жардиньерки с геранями и кончиками пальцев разрывал билеты; к куртке на животе пристала розовая пушинка. Мужчина не бросал раздраженных взглядов себе за спину, на участок, за который отвечал, где между клетками прогуливались посетители. Он не разговаривал с кассиршами и едва отвечал на вопросы посетителей, а если и делал это, то вид у него был отстраненный и в лицо собеседникам он не смотрел, устремляя взгляд на украшенную вымпелами и флажками крышу ресторана на пляже «Ле Бодо». О да, конечно, иногда ему приходилось произносить «Спасибо, да», или «Проходите», или что-нибудь в том же духе. Некоторые люди ничего не знали и не понимали; он брал у них из рук билет, разрывал привычным ловким движением, бросал ставшие ненужными половинки в стоявшую слева урну и говорил: