Протокол
Шрифт:
«Ты мне что-нибудь принесла?» — спросил он, заметив пакет в левой руке Мишель.
«Да, газеты».
Она развернула пакет на полу и выложила газеты.
«Здесь с дюжину ежедневных, „Пари-Матч“ и журнал о кино».
«Журнал? Что за журнал? Покажи…»
Она протянула ему журнал. Адам перелистал несколько страниц, понюхал корешок и бросил журнал на пол.
«Интересный?»
«Взяла, что нашла».
«Ну да, конечно. А поесть не принесла?»
Мишель покачала головой.
«Нет — ты ведь говорил, у тебя все есть».
«Знаю, что говорил. А деньги? Сможешь мне одолжить?»
«Не больше штуки. Возьмешь?»
«Давай».
Мишель протянула ему банкноту; он поблагодарил и спрятал деньги в карман брюк. Потом оттащил один из шезлонгов в тень и сел.
«Хочешь выпить? У меня осталось две с половиной бутылки пива».
Мишель кивнула, и Адам принес пиво, вынул из кучи скомканных простыней перочинный нож, открыл бутылку
«Не надо, мне хватит и половины».
Они не торопясь пили прямо из горлышка, большими жадными глотками. Адам поставил пустую бутылку на пол, вытер губы и заговорил, как будто продолжил рассказывать незаконченную историю.
«Какие новости? — поинтересовался он. — Что говорят по радио, по телевизору и вообще?»
«Новости те же, что в газетах, сам знаешь, Адам…»
Он нахмурился.
«Ладно, спрошу иначе: какие новости, кроме тех, что в газетах? Ну, не знаю, когда живешь среди людей, как ты, все вроде иначе? Есть вещи, о которых в газетах не пишут и по радио не говорят, но все о них знают. Так?»
Мишель задумалась.
«Тогда это не новости. Новости в газетах. А это мнения разных людей, скорее…»
«Называй, как хочешь, мнения, слухи — Что говорят? Будет, начнется в ближайшее время ядерная война?»
«Ядерная?»
«Ну да, ядерная».
Девушка пожала плечами.
«Понятия не имею, откуда мне знать? Вряд ли — не думаю, что они верят в возможность ядерной войны, по-моему, им плевать».
«Плевать?»
«Кажется…»
Адам хмыкнул.
«О'кей, О'кей, — произнес он с оттенком горечи в голосе. — Им плевать. Мне тоже. Война окончена. Не я ее закончил, не ты, но это не важно. Мы больше не воюем. Ты права. Но однажды, откуда ни возьмись, со всех сторон полезут диковинные стальные зверюги цвета хаки, камуфляжного такого цвета, настоящие танки, и ринутся на город. Вся страна в маленьких черных пятнах. Просыпаешься, отдергиваешь шторы, а они тут как тут, стоят на улицах; ездят взад-вперед и почему-то до ужаса напоминают муравьев. Ну вот, разъезжают они повсюду, и таскают за собой этакие поливальные шланги, и — плюх! Плюх! — тихо так, заплевывают напалмом здания. Где я мог такое видеть? Язык пламени выстреливает из шланга, летит дугой по воздуху, удлиняется, удлиняется и проскакивает в окно, и вот дом уже горит, взрывается, как вулкан, стены рушатся — разом — в раскаленном добела воздухе, как в замедленной съемке, расползается кольцами черный дым, огонь выплескивается со всех сторон, как море. Стреляют пушки, базуки, разрывные пули, мортиры, летят гранаты, бомба падает на порт, а мне восемь лет, и вся земля дрожит и раскачивается к черному небу. После выстрела пушка откатывается назад, этак изящно и мягко, как креветка, когда к ней тянутся толстые, покрасневшие от холодной воды пальцы. Да, пушка красиво стреляет, испачканный смазкой лафет вздрагивает, издает брюзжащий звук и отскакивает назад, как поршень, а метрах в трехстах от нее появляются хорошенькие такие ямы, чистенькие, а после дождя в них образуются стоячие озерца. Но люди привыкают, легче всего они привыкают к войне. Войны не существует. Каждый день гибнут люди, ну и что? Война — это все или ничего. Война тотальна и перманентна. Я, Адам, все еще воюю. Я не хочу уходить с войны».
«Помолчи секунду, Адам, если не трудно. О какой войне ты талдычишь?»
Пока Адам разглагольствовал, Мишель спокойно допила пиво; она любила пить пиво не торопясь, большими глотками, смакуя его на языке и в горле. Пила и только что не считала тысячи проскальзывающих в рот, обшаривающих все закоулки и дырочки в зубах пузырьков, липнущих к нёбу и ударяющих в нос. Теперь она закончила и, поскольку тирада Адама ее не заинтересовала, сочла момент подходящим, перебила его и повторила:
«Ну? О какой войне ты толковал? О ядерной? Она пока не случилась. О войне сороковых? Ты на ней не сражался, тебе тогда было лет двенадцать-тринадцать, не больше…»
Вот, значит, как, подумал Адам; вот так, значит. Ядерной войны еще не было. А в 40-х я не воевал, был слишком мал и помнить ничего не могу. Других войн с тех пор не было, иначе о них написали бы в учебниках Современной Истории. Адам помнил, он сравнительно недавно читал учебники, и ни в одном ни о какой войне после той, что была с Гитлером, не упоминалось.
Он замолчал и задумался; вслушался и вдруг осознал, что вся Вселенная дышит покоем. Здесь, как и в других местах, царила дивная тишина. Словно каждый человек вынырнул из морской глубины и скатился с волны, ощущая в ушах, на барабанных перепонках, две теплые жидкие пробки, ритмично пульсирующие, давящие на мозг каким-то по man's land [15] шумом, шипением, щебетом, нежным свистом, нотой «ля», хлюпаньем, потоком злых страстей и чудовищнейших экстазов, передающих голос рек и водорослей.
15
Здесь: нерукотворный (англ.).
Остаток дня они провели, вслушиваясь в этот покой, в шорохи улицы и дома. Тишина не была абсолютной; он уже говорил о шипении и насвистывании; к этому следовало добавить скрип, шелест воздушных слоев и усиленный в 1500 раз скрежет падающей на плоскую поверхность пыли.
Когда возникло желание, они забились вдвоем в угол комнаты на втором этаже и мысленно занялись любовью, не переставая думать:
«Мы пауки или слизняки». И еще много других подобных детских глупостей.
К вечеру у них появилось ощущение собственного несовершенства, как будто все, что они делали, было неудачным, все, вплоть до жестов и дыхания, и что они «ополовинились». Эта комната находилась прямо над спальней Адама, и в ней стоял большой биллиардный стол с потертым сукном. Они легли на него, прижались друг к другу и уставились в потолок. У Адама на лице сохранялось выражение скуки, но и удовольствия; его левая рука лежала горизонтально, с раскрытой к небу ладонью. Мишель закурила — ей нравилось стряхивать пепел в лузы; она скосила глаза и, не поворачивая головы, взглянула на профиль Адама; на короткое мгновение ее раздражило изнеженное и пресыщенное выражение его лица; она сказала, что находит все это ужасным, что ей кажется, будто она ждет невесть чего, поезда на Страсбург или очереди у парикмахера.
Адам остался лежать в той же позе, но у него мелькнула мысль о том, чтобы шевельнуть ногами или поднять брови. Он продолжал рассматривать потолок, и Мишель пришлось его подтолкнуть.
«Я сказал — это меня в женщинах и раздражает». Он так и не отвел взгляда от потолка, заметив, что, если смотреть точно в центр ровной выкрашенной бледно-зеленой краской поверхности, перестаешь замечать стены и углы; рельеф исчез, и ничто больше не указывало на то, что поверхность плоская, параллельная горизонту, бледно-зеленая, гладкая на ощупь, чуточку шероховатая и рукотворная. Сфокусировав прищуренные глаза, можно было оказаться перед связью нового порядка, игнорирующей рельеф, вес, цвет, тактильное ощущение, расстояние и время, лишающей вас всякого генетического желания, атрофирующей, механизирующей, являющейся первой ступенью антисуществования.
«Вот что мне не нравится — их потребность облекать в слова все свои ощущения. Без малейшего зазрения совести. И почти всегда фальшиво. Как будто это имеет хоть какое-то значение для других…»
Он хихикнул.
«Все мы напичканы ощущениями! Однако вряд ли они у всех одинаковые. Так нет ведь, люди их описывают, потом анализируют, а потом еще и строят умозаключения, имеющие значение сугубо документальное, не более того».
Адам довел логическое построение до конца: «Вот так и творят метафизику за кофе со сливками, или в постели, с женщиной, или перед трупом погибшей под колесами собаки, потому что у нее, видите ли, глаза вылезли из орбит, а из лопнувшего брюха вывалились окровавленные липкие кишки».
Он приподнялся и оперся на локти, решив дожать Мишель:
«Ты словно ждешь чего-то, так? Чего-то неприятного или скорее неприятного, чем опасного? — Я прав? Тебе кажется, что ты ждешь чего-то неприятного. Так вот. Слушай. Я скажу тебе кое-что. Мне тоже. Мне тоже кажется, что я жду. Но пойми следующее: я не стану принимать во внимание ощущение ожидания, если не буду уверен, что со мной случится — неизбежно, не сегодня, так завтра — это самое неприятное. В результате я теперь не жду ничего неприятного, зато жду чего-то опасного. Понимаешь? Только так можно оставаться в здравом уме. Если бы ты мне сказала то, чего не сказала, например, что ты чего-то ждешь и знаешь, понимаешь, знаешь, что речь идет о смерти, тогда ладно, о'кей. Я тебя понимаю. Это ведь естественно, каждый в какой-то момент начинает ждать смерти. Но ты ведь понимаешь, правда, важно не неприятное ощущение, но тот факт, что не проходит и минуты, чтобы человек, осознанно или нет, не ждал смерти. Именно так. А знаешь, что из этого следует? Что в некоей жизненной системе, которой человек дает ход одним фактом своего существования, выпускает на волю отрицательную сторону, и она почти идеально закрывает человеческое сообщество. Это наводит меня на мысль о Пармениде. Знаешь это его высказывание: „И не «было» оно, и не «будет», раз ныне все сразу «Есть», одно, сплошное. Не сыщешь ему ты рождения. Как, откуда взросло? Из несущего? Так не позволю Я ни сказать, ни помыслить: Немыслимо, невыразимо Есть, что не есть. Да и что за нужда бы его побудила“ [16] . Вот как нужно подходить к проблеме. Необходимо сомневаться. Иначе, Мишель, отпадает необходимость в мыслительной способности. Говорить ни к чему, Мишель, совершенно ни к чему».
16
Парменид. О природе. Изд-во «Наука», 1989.