Протяжение точки
Шрифт:
УВИДЕТЬ СЛОВО
Именно увидеть. Тут все сюжеты о смотрении и видении.
Русский язык смотрит в «зеркало» пушкинской эпохи и наблюдает себя в состоянии, которое мы по умолчанию признаем за образцовое.
Мы об этом не задумываемся: для нас пушкинская норма есть нечто само собой разумеющееся. Но эта привычка не отменяет факта сосуществования двух языков — современного и того, «идеального». Лучше так: настоящего — и настоящего совершенного.
Грамматический казус, который, однако, вполне нас устраивает.
Два языка существуют разом, сию секунду, сейчас. Их не разделяют прошедшие двести лет. История между ними как будто отменена, и мы —
Мы без труда различаем эти годы; с рождением Пушкина расходятся кулисы нашей памяти. Первые годы правления Александра I, война 1812 года, драма декабристов, восстание на Сенатской: все видно— эта эпоха в нашем воображении написана полными красками. Для многих она составляет пример существования. Ее герои ясно различимы; они нам близки, знакомы, мы легко разбираем их речь и самые мысли. Для сравнения — предыдущая эпоха, правление Екатерины II, «времена очаковские и покоренья Крыма» видятся нами точно через патину, темный лак старины.
Вот, кстати, характерное слово Пушкина, касающееся той эпохи, — «старина». Тут есть о чем задуматься: и для него и для нас XVIII век — это одинаковая «старина». Изображение той эпохи условно — этой, пушкинской, нет.
Та, допушкинская эпоха, была когда-то, а его, пушкинская (пребывает) сейчас. Таково привычное наше отношение к пушкинскому «сейчас».
Но это наше привычное отношение на самом деле означает положение необыкновенное: это и есть отмена истории, сложение в одно двух времен, сосуществование двух разных «сейчас», нашего сегодняшнего и тогдашнего пушкинского. Так «видит» наше слово; так мы сознаем, так фокусируем свои воспоминания и в итоге так «видим» собственную историю — избирательно, точечно, в пристрастном освещении памяти.
Почему так, чем определяется подобная «оптическая» игра нашего сознания? Что такое это волшебное зеркало слова, через которое мы переглядываемся с Пушкиным?
Да, в тот момент русский язык решительно, революционно изменился. Но не одна только реформа языка так обустроила нашу память; это было следствием общей метаморфозы нашего сознания.
К примеру, в тот момент на современный русский язык была переведена Библия. Строго говоря, с момента этого перевода только и можно считать состоявшимся современный русский язык. С точки зрения классической истории это была революция национального сознания, по сути, ренессансная, в совершении которой Россия заметно отставала от остальных стран христианского мира. В силу понятных причин феномен этой ментальной («библейской») революции начала XIX века мало у нас исследован — при том что он формообразующе важен: именно тогда явилось русское «Я» как фокус перманентного притяжения нашей исторической памяти.
Этот феномен имеет немало различных аспектов; здесь важно отметить его скрытое «грамматическое» содержание. Время в сознании русского человека двинулось синхронно с евангельским. Христос стал сейчас; два «сейчас» слились в одно — пространство нашей памяти и сознания удвоилось. Тут можно видеть тот же фокус с пушкинским «зеркалом» языка, с которого мы начали наши наблюдения. В принципе это одно и то же событие. «Христос сейчас» и, в языке, «сейчас Пушкин» — явления родственные. Нам просто легче вспомнить Пушкина, чем состоявшийся синхронно с ним перевод Библии. Мы не помним о переводе, его значение для нас скрыто, мы проецируем это значение на Пушкина — и невольно наделяем его «Христовыми» свойствами. Это еще одна «оптическая» игра сознания, совершающаяся в нашей памяти и весьма своеобразно
Мы принимаем эту удивительную игру, принимаем фокус второго русского «сейчас» как пушкинское должное, не различая его евангельского содержания, не оценивая значения той синхронности между русским языком и языком Священного Писания, которая в тот момент была достигнута.
Между тем, возможно, здесь кроется причина (одна из причин) нашего избирательного смотрения в историю, где панорамы 1812 года и восстания декабристов видны так ясно, соседние же эпохи ощутимо «затемнены». В тот момент заново, в современной (привычной, потому и не различаемой, невидимой) композиции сошлись настоящие времена нашего сознания. «Грамматический» узел национального сознания был в пушкинскую эпоху перевязан заново. Неудивительно, что после этого русская история пошла в режиме двух «сейчас» и теперь являет собой зрелище, с одной стороны, нам привычное и с другой — искаженное, перефокусированное, в известном смысле внеисторическое.
Мы воспринимаем нашу историю не последовательно, а, образно говоря, концентрически. Она укладывается кругами вокруг «зеркала» пушкинского (скрытого Христова) слова; прошедшие времена выстраиваются вокруг этого «зеркала», составляя ему своего рода раму.
Вот, кстати, вопрос — параллельный, являющийся из одного только наблюдения этой мизансцены (слово у зеркала, слово против слова): все ли мы видим в нашей истории, если так сосредоточенно всматриваемся в этот светлый прямоугольник пушкинской страницы? Что по краям ее, что за зеркалом, что в тени нашей истории — какие слова, какие языки?
Хорошо «видна» исходная пара: современное слово против пушкинского.
В этом есть нечто магнетическое. Наши язык и сознание заняты постоянным, напряженным, вневременным наблюдением, сличением себя с пушкинским «сакральным» образцом.
За два прошедших века наш язык не раз менялся — в порядке понятного взросления, определенной повременной актуализации. Но никогда эти перемены, как бы ни были они внешне радикальны, не означали изменения его основ, не отменяли его сокровенной категории «сейчас» (с Христом и Пушкиным). Напротив, после всякой волны изменений язык стремился вернуться к исходной точке, в очередной раз обнаруживая концентрическую композицию своего бытия во времени. Это попятное движение языка незаметно и неотменимо: магнитом нашей памяти он собирается к центру, к словесному кратеру, «начальному» пункту Пушкина.
Этот пункт в истории представляет собой яркую точку, когда-то выставленную и с тех пор, по сути, недвижимую. С того момента возникает характерный феномен нашего сознания: склонность к вневременной статике, предпочтение покоя движению. Для нашего сознания характерна проблема исторической статики — непротяжения точки. Эволюция, поэтапная и поступательная длительность, последовательное развитие — все это не наше, не для нас; нам нужна революция, перемены разом всего и вся; понятие «прогресса» для нашего сознания по меньшей мере противоречиво.
Нужно уточнить: эти склонности изначально присущи русскому сознанию, они сложились задолго до появления Пушкина и его идеального «языка сейчас». Мы сознаем, что русский язык возник много раньше, — но нас и наше слово не так интересует это древнее прошлое, как этот момент сакрального начала современного слова.
С этого момента исходные внеисторические склонности русского языка были многократно упрочены. Они были адаптированы для Нового времени, проговорены заново и восприняты как привычная современная норма — со-временная, то есть: совмещающая времена, настоящее и идеальное.