Протяжение точки
Шрифт:
Вернемся к Карамзину. Тогда, в его эпоху, огнем и кровью нарисовался этот берег империи. Его омыло не просто «море» бунта, отмеченное на историко-географической карте, — нет, этого мало. Иначе не поднялся бы этот странный красный куб. Основание его кирпичной скалы омывает «море» русского сознания. В нем родятся бунты, из него, точно из Тартара, выходит Пугачев. Он появляется из «моря», не знающего порядка языка. Это отлично различает переводчик, переместитель слов Карамзин.
Древний, дикий язык валит с востока неоформленной сырой горой, толкает в спину Карамзина, который собрался (потому и собрался) в Европу.
Поверх «моря» протоязыка плавает щербатовская льдина, и в центре ее звездой дорог рисуется Москва.
Таково зрелище русского мира (как моря).
Карамзин
На фоне Пугачева его просветительский проект выглядит попыткой кристаллизации русского сознания посредством рефлексии, «немецкого» переоформления русского языка. Через строительство идеального «государства языка», способного удержать лаву (ментального) русского бунта.
Наверное, если бы от него потребовалось выразить свою идею в политических образах, он высказал бы нечто подобное, что-то в духе «государства языка». Но Карамзин такого не высказывает; мы можем только предположить, наблюдая его московские сборы, какие чувства у него в тот момент вызывает Москва, эта вечно спящая и только по утрам и вечерам во сне улыбающаяся, наполовину погруженная в лед гиперборейская столица.
Все это схемы и предварительные построения: в конце концов, это книга о путешествиях. Довольно метафизики, прочь мысли о бунте, о прорве пугачевщины и московской ледяной полынье (Ленц еще жив), — Карамзин едет в путешествие, о котором давно мечтал.
Он более всего алчет увидеть великих писателей, чьи сочинения пробудили в нем первые движения души.
Слава Богу, есть чудаки, которые готовы следовать за своей мыслью буквально. По одному их перемещению, жесту, по всякому приключению в дороге можно с уверенностью судить о предметах самых отвлеченных.
Итак, Николай Карамзин, просветитель, устроитель языка, едет за границу, чтобы оттуда во всяком смысле слова оглянуться на Россию. Он не просто выстраивает логические цепочки, но прямо их иллюстрирует, следует им дословно — движется явно, пересекает реальное пространство. Это уже не условное, но видимое действие, прямо положенное на географическую карту.
На ней, по его убеждению, должно «прозреть» современное русское слово.
VI
Итак, в мае 1789 года Карамзин выезжает из Москвы в Германию и затем в Швейцарию (дальнейшие его порывы и повороты будут совершаться по ходу странствия; их впереди немало).
Свой выезд из дому он не описывает [10] ; сразу стремится взглянуть на Москву извне. В этом есть своя логика: не так просто выбраться (мыслью) из Москвы.
10
10 Первое письмо, составившее начало книги «Письма русского путешественника», Карамзин отправляет из Твери в Москву 18 мая 1789 года; постоянные его корреспонденты — супруги Плещеевы. Первая часть книги описывает странствие русского путешественника «вверх» от Москвы до горной Швейцарии. Она выйдет отдельным изданием, вскоре после его возвращения на родину. Вторая часть, путь «вниз», письма из Женевы, из Франции и Англии, долгое время будет лежать в рукописи и увидит свет только после начала царствования Александра I.
И с первым же шагом за ее пределы выясняется, что Москва составляет и на всем протяжении пути так и будет составлять центр притяжения его мыслей, его души. На всем протяжении странствия эта точка тяжести будет ясно ощущаться у него за спиной; с каждым шагом удаления от нее значение Москвы будет возрастать в его памяти.
Местечко под названием Черная Грязь на петербургской дороге, которое отметило не одно поколение русских странников, — оно представляет собой более чем своеобразный шлагбаум на выходе из столицы: здесь русский путешественник расстается с Москвой. Карамзин наблюдает это место с печальной улыбкой: вот вам черная соринка на веке у Москвы. Открыт ли ее глаз?
Свои глаза теперь с усердием он протирает: такова его церемония прощания с Москвой.
Из
Карамзин планирует стать первым оптиком русской души.
11
11 Один из кумиров Карамзина — английский писатель Лоренс Стерн. Николай Михайлович называет его Лаврентием. В «Письмах» Карамзина часто встречается Йорик, герой книги Стерна «Сентиментального путешествия по Франции и Италии».
«Путешествие» было издано в Англии в 1768 году — в год смерти Стерна; сочинение не было закончено. Но даже и в таком виде книга совершила переворот в литературном сознании Европы. По одному своему названию она дала официально признанный старт литературе сентиментализма. В России эта книга была переведена в 1783 году (перевод Д. Аверкиева). Некоторые источники называют 1789 год — это мало вероятно: в таком случае она должна была появиться до мая месяца этого года и произвести должный эффект, поскольку уже в мае с «Путешествием» Стерна под мышкой Карамзин отправился в путь. С другой стороны, наш полиглот мог взять немецкое, французское, английское издание Стерна; к тому моменту каждое из них было уже знаменито.
На русского читателя (тем более писателя) «Сентиментальное путешествие» произвело сильнейшее впечатление. Не для одного Карамзина эта книга составила своего рода путеводитель — не географический, нет, именно сентиментальный, по тайникам, закоулкам и «достопримечательностям» собственной души. Ею был увлечен Радищев, переведший Стерна на свой пламенный лад, Одоевский, Пушкин, впоследствии Лев Толстой. Для Толстого, увлекавшегося Стерном в детстве и юности, «Путешествие» стало учебником, первым образцом для подражания. Мало кто оказал столько влияния на оптику русского языка, сколько этот англичанин. Карамзин едет в Европу, не выпуская его книги из рук: она как будто свернута рулоном и Николай Михайлович часто смотрит «через» нее на Европу, точно через подзорную трубу.
Вот и сейчас: достигнув московской заставы, Карамзин встает во весь рост в шаткой бричке и во все глаза (окуляры души) смотрит на город. Различить Москву непросто, тем более что накрапывает дождь, к тому же странник наш в слезах после прощания с домашними и проводившим его Петровым (он вообще силен поплакать, таков его настрой: без слез счастия или печали событие представляется ему не вполне состоявшимся).
Зрение наблюдателя застилает соленая влага.
Москву не видно, око ее закрыто, она спит — но и невидимая, она захватывает сознание странника, мысли его тонут в московской глубине.
Дух путешественника замирает при взгляде в сторону Москвы — на то белесое грозное облако, которое сейчас представляет ее видимость, — бездна и есть, одно слово бездна.
Есть ощущения пространства, которые не менее важны, нежели его прямая видимость. Русский путешественник, проливая слезы, сейчас, в это мгновение, принимается за учебу нового письма. Русское письмо только во вторую очередь рассказ о видимом пространстве, в первую — о невидимом. В нем правят образы, рисунки и чертежи души.
С чертежами наибольшая трудность; Московия в самом деле есть мир в известном смысле водный — бескрайний, зыбкий, не только не размеченный регулярно, но, кажется, отторгающий саму идею такой разметки. От края и до края России волна за волной встают безмолвные громады лесов: диких, непроходимых, нечесаных человечьим взглядом; к югу проливается степь, истребляемая солнцем, оканчиваемая либо степью еще большей, либо оскаленными зубьями южных гор. Пасть, бездна, пропасть мира — в ней тонет человек, которому нельзя и помыслить о внятном пространстве, потому что, осмысленное, оно своей счетной бесконечностью затмит его разум, своим избытком разнесет ему голову на мелкие части (числа). Непомерно велико русское море, в глубине которого смежила глаз светящая красным, золотым и синим, расплеснутая по неровному дну невидимая звезда Москвы.