Провинциальная история
Шрифт:
…И в тишине скользящей с неба серебристой
пыли, во мраке мирозданья темноты, во льду
безбрежной пустоты, мы словом зажигаем
свет души, чтобы согреть других и чтоб
самим согреться.
Уездный город Б N–
– Поставь стул! – в отчаянии гневно воскликнул молодой мужчина, глядя на своего нерадивого слугу, держащего в руках грустный образчик мебельного дела – старый стул, с потертой, но все еще различимой, обивкой кретон.
– «Каво»? – переспросил тот, но стул не поставил, а продолжил пятиться назад, по всей видимости, желая как можно быстрее выполнить все господские поручения, и отправиться по своим делам. Дел у него, к слову сказать, было не мало, и уж были они, по его скромному разумению, поважнее хозяйских, о чем он и желал бы сказать, да не мог, и оттого помалкивал, однако ж, в том молчании и был сей протест.
– Николай, не «каво», а «что». Сколько же тебя исправлять можно? Ей Богу! – раздраженно поправил его барин и даже поморщился, будто вдохнул винного уксуса ненароком. Хотя сравнение то было недалеко от истины, потому как от Николая исходил до того тяжелый дух, что парадную, как только слуга начал работать, пришлось проветривать. И вот прошел уж целый час, и все застыли от сквозняка, а дух все также тяжек и пахуч.
Но поделать с этим было нечего, ибо слуга тот достался ему в наследство, как и то именье, в парадной которого и стоял тот о ком и будет сия повесть. А именно, о молодом, привлекательном, однако ж, грустном, и уже порядком притомившимся от безделья, дворянине, Петре Константиновиче Синицыне.
– И не забывай, говорить, Ваше сиятельство, Петр Константинович! Твоя простота для человека образованного, к тому ж шесть лет, прожившего в Петербурге, ей Богу невыносима, – не преминул заметить Синицын.
Николай из всей речи хозяина разобравший только, ту часть, где говорилось, что к каждому слово надобно прибавлять: «Ваше сиятельство», желая услужить барину, как умел, переспросил по-новому:
– «Каво»? – и тут же спохватившись, торжественно добавил: – Ваше сиятельство! – но стул не поставил, хотя пятиться к выходу перестал, ожидая других, не менее «важных», опять же по его скромному разумению, указаний.
Петр Константинович понял, что плетью обуха не перешибить, решил с безграмотностью и дикостью, покамест, не бороться, а оставить все как есть, ограничившись лишь повторением указаний, уяснив при том: чем кратче, тем, пожалуй, лучше:
– Поставь стул, кому говорят, ПОСТАВЬ! Ведь он один остался, ведь должен же я на чем-то сидеть! Ведь не стоять же мне в парадной, как лакею! – да так сие указание по-командирски крикнул, что Николай испуганно осел, но стул отчего-то по-прежнему из рук не выпустил, толи с испуга, толи из природного скудоумия.
– Сюда, – уже милостиво пояснил Петр Константинович, и длинным и тонким своим перстом указал на место подле фронтальной стены. И была в том жесте и царственная строгость, и отчаянье бедности.
Николай выполнил все как велено, и встал в проеме, едва ли понимая, как себя теперь вести и следует ли удалиться, иль остаться, ибо сие поведение хозяина,
Петр Константинович вздохнул тяжело, что-то пробурчал себе под нос, и, разместившись на единственном стуле, обвел взглядом пустую гостиную, в которой лишь час назад, все было так, как в тот день, когда он последний раз бывал здесь. И та явная и броская разносортица которая была в убранстве парадной еще совсем недавно, что восхищала его, когда он был совсем ребенком, теперь же горько осознавалась им как крайняя бедность и отчаянная стесненность в деньгах.
Ах, если бы он понял это раньше…
С юных лет Синицын, начитавшись книжек, грезил службой, а вернее сказать теми преференциями, которыми служба одаривала единиц, что вскарабкавшись наверх, купались в лучах власти и почета. Однако же отчего-то, его сознание, упускало сам путь к вершине, который за немаловажной деталью, был труден и тернист, и удавался лишь немногим. И матушка, и батюшка, глядя на своего единственного сына, златокудрого красавца, потворствуя детским мечтам, и оберегая от жизненных трудностей и тревог, взрастили в нем обманную уверенность, что все возможно без усилий.
Но, вступив на гражданскую службу в должности коллежского регистратора, чин низший, чин ничтожный, и получив рабочее место, аккурат, подле вросшего в землю на треть окна, так, что вместо солнца и голубого неба, ему виднелись лишь ноги прохожих, Петр Константинович ощутил себя не будущим Наполеоном, а навечно обреченным узником бумаги и пера, без срока и надежды на освобожденье.
Так просидел он на том месте подле вросшего в землю окна, которое то засыпало, листьями, то заметало снегом, целый год, и просидел бы дольше с той же пользой, если б не один прекрасный день…
Не сказать, чтобы нечто особенное произошло в тот день, однако, выйдя из полумрака подвала, Петр Константинович по-новому взглянул на действительность вокруг себя, и увидев яркий свет и небо голубое, и, щурясь с непривычки будто крот ослепший, со всей ясностью и действительностью, неожиданно и пугающе для самого, себя представил все годы вперед, которые ему суждено провести здесь, и, до той степени ужаснулся картиной будущего, что в тот же день незамедлительно подал в отставку.
Конечно, после увольнения, и осознание того, что интереса ни к гражданской, ни к военной службе он не имеет, перед ним неизбежно должен был встать вопрос: чем же заняться дальше молодому, в меру образованному, в меру умному, слегка ленивому и лишенному воли дворянину?
Но судьба сложилась иначе…
Друг за другом, с разницей лишь в месяц скончались его горячо любимые родители.
И, вступив незамедлительно в наследство, он, провинциальный юноша, опьяненный свободой, в союзе с финансовой безграмотностью, перебравшись в Петербург, и сделав несколько неосмотрительных денежных вложений, вдруг обнаружил, что не так богат, как ему по желторотости казалось.
И все бы ничего, если бы он вовремя остановился, но, пронесшись по Петербургу, как пудель без ошейника и поводка, соря остатками наследства тут и там, в один ненастный день, так же ясно и со всей ответственностью, как когда-то подле в землю вросшего окна, ощутил горечь настоящего и осознал, что по уши в долгах.