Провинциальная муза
Шрифт:
— А почему бы им не предназначаться для вас? — сказала г-жа де ла Бодрэ, поднимая на Этьена полный кокетства взгляд своих прекрасных серых глаз.
— Парижане ни во что не верят, — с горечью произнес прокурор. — А особенно дерзко подвергают они сомнению женскую добродетель. Да, господа писатели, с некоторых пор книжки ваши, ваши журналы, театральные пьесы, вся ваша гнусная литература держится на адюльтере…
— Э, господин прокурор, — возразил со смехом Этьен, — я вам не мешал играть. Я на вас не нападал, а вы вдруг обрушиваетесь на меня с обвинительной речью. Честное слово журналиста, я намарал больше сотни статеек против авторов, о которых вы говорите; но признаюсь, если и ругал их, то лишь для того, чтобы это хоть сколько-нибудь походило на критику. Будем справедливы: если вы их осуждаете, то надо осудить и Гомера с его «Илиадой», где идет речь о прекрасной Елене; надо осудить «Потерянный рай» Мильтона, [26] где история Евы и змея представляется мне просто символическим прелюбодейством. Надо зачеркнуть псалмы Давида, вдохновленные в высшей степени предосудительными страстями этого иудейского Людовика XIV. Надо бросить в огонь «Митридата», «Тартюфа», «Школу жен», «Федру», «Андромаху», «Женитьбу Фигаро», [27] «Ад» Данте, сонеты Петрарки, всего Жан-Жака Руссо, средневековые романы, «Историю Франции», «Римскую историю», и так далее, и так далее. Кроме «Истории изменений в протестантской церкви» Боссюэ и «Писем провинциалу» Паскаля, вряд ли найдется много книг для чтения, если вы захотите отбросить те, в которых рассказывается о женщинах, любимых наперекор закону.
26
Мильтон Джон (1608–1674) — известный английский поэт.
27
Надо
— Беда не велика! — сказал г-н де Кланьи.
Этьену, которого задел высокомерный тон г-на де Кланьи, захотелось побесить его одной из тех холодных мистификаций, которые заключаются в отстаивании мнений, нам безразличных, но способных вывести из себя недалекого, простодушного человека, — обычная шутка журналистов.
— Если стать на политическую точку зрения, которой вы вынуждены придерживаться, — продолжал он, оставляя без внимания реплику судейского чиновника, — то, надев мантию прокурора любой эпохи, ибо — увы! — всякое правительство имело свой прокурорский надзор, — мы должны будем признать, что католическая религия в самых своих истоках поражена вопиющим нарушением супружеской верности. В глазах царя Ирода, в глазах Пилата, который охранял римскую государственность, жена Иосифа могла казаться прелюбодейкой, раз, по собственному его признанию, он не был отцом Христа. Языческий судья не верил в непорочное зачатие точно так же, как и вы не поверили бы подобному чуду, если б сегодня объявилась какая-нибудь религия, опирающаяся на такого рода тайну. Или, по-вашему, суд исправительной полиции признал бы новую проделку святого духа? Между тем, кто дерзнет сказать, что бог не придет еще раз искупить человечество? Разве оно сегодня лучше, чем было при Тиберии? [28]
28
Тиберий — римский император, правивший с 14 по 37 г.
— Ваше рассуждение — кощунство, — ответил прокурор.
— Согласен, — сказал журналист, — но у меня нет дурного намерения. Вы не можете отрицать исторические факты. По-моему, Пилат, осудивший Христа, и Анитос, который, выражая мнение афинской аристократической партии, требовал смерти Сократа, были представителями установившегося общественного порядка, считавшего себя законным, облеченного признанным правом, обязанного защищаться. Значит, Пилат и Анитос были так же последовательны, как прокуроры, которые требовали казни сержантов Ла-Рошели [29] и сегодня рубят головы республиканцам, восставшим против июльской монархии, а также тем любителям нового, целью которых является выгодное для них ниспровержение общественного строя, под предлогом лучшей его организации. Пред лицом высших классов Афин и Римской империи Сократ и Иисус были преступники; для этих древних аристократий их учения были чем-то вроде призывов Горы: ведь если бы эти фанатики одержали верх, они произвели бы небольшой девяносто третий год в Римской империи или Аттике.
29
…сержантов Ла-Рошели… — Бальзак имеет в виду четырех сержантов — Бори, Губена, Pay и Помье, казненных за участие в восстании карбонариев в городе Ла-Рошели в 1822 г.
— К чему вы клоните, сударь? — спросил прокурор.
— К прелюбодеянию! Итак, сударь, какой-нибудь буддист, покуривая свою трубку, может с тем же основанием утверждать, что религия христиан основана на прелюбодеянии, как утверждаем мы, что Магомет — обманщик, что его коран — переиздание библии и евангелия и что бог никогда не имел ни малейшего намерения сделать этого погонщика верблюдов своим пророком.
— Если бы во Франции нашлось много людей, подобных вам, — а их, к несчастию, более чем достаточно, — всякое управление ею было бы невозможно.
— И не было бы религии, — сказала г-жа Пьедефер, на лице которой во время этого спора появлялись странные гримасы.
— Ты их ужасно огорчаешь, — шепнул Бьяншон на ухо Этьену. — Не затрагивай религии, ты говоришь им вещи, которые доведут их до обморока.
— Если бы я был писателем или романистом, — заметил г-н Гравье, — я стал бы на сторону несчастных мужей. Мне много чего довелось видеть, и достаточно странного; поэтому я знаю, что среди обманутых мужей немало есть таких, которые в своем положении далеко не бездеятельны и в критическую минуту очень драматичны, если воспользоваться одним из ваших словечек, сударь, — сказал он, глядя на Этьена.
— Вы правы, дорогой господин Гравье, — сказал Лусто, — я никогда не находил, что обманутые мужья смешны! Наоборот, я люблю их…
— Не думаете ли вы, что доверчивый муж может быть даже велик? — вмешался Бьяншон. — Ведь он не сомневается в своей жене, не подозревает ее, вера его слепа. Однако же, если он имел слабость довериться жене, над ним смеются; если он подозрителен и ревнив, его ненавидят. Скажите же, где золотая середина для умного человека?
— Если бы господин прокурор только что не высказался так решительно против безнравственности произведений, в которых нарушена хартия супружеских прав, я рассказал бы вам о мести одного мужа, — ответил Лусто.
Господин де Кланьи резким движением бросил кости и даже не взглянул на журналиста.
— О, ваш собственный рассказ! — воскликнула г-жа де ла Бодрэ. — Я даже не посмела бы просить…
— Он не мой, сударыня, у меня не хватило бы таланта; он был — и как прелестно! — рассказан мне одним из знаменитейших наших писателей, величайшим литературным музыкантом, какого мы знаем, — Шарлем Нодье.
— О, так расскажите! — попросила Дина. — Я никогда не слышала господина Нодье, вам нечего опасаться сравнения.
— Вскоре после восемнадцатого брюмера, — начал Лусто, — в Бретани и Вандее, как вы знаете, было вооруженное восстание. Первый консул, спешивший умиротворить Францию, начал переговоры с главными вожаками мятежников и принял самые энергичные военные меры; но, сочетая планы кампании с обольщениями своей итальянской дипломатии, он привел в действие также и макиавеллевские пружины полиции, вверенной тогда Фуше. [30] И все это пригодилось, чтобы затушить войну, разгоравшуюся на западе Франции. В это время один молодой человек, принадлежавший к фамилии де Майе, был послан шуанами из Бретани в Сомюр с целью установить связь между некоторыми лицами из этого города или его окрестностей и предводителями роялистского мятежа. Узнав об этом путешествии, парижская полиция направила туда агентов, поручив им захватить молодого человека по приезде его в Сомюр. И действительно, посланец был арестован в тот самый день, как сошел на берег, потому что прибыл он на корабле под видом унтер-офицера судовой команды. Но, как человек осторожный, он предусмотрел все вероятные случайности своего предприятия: его охранное свидетельство, его бумаги были в таком безупречном порядке, что люди, посланные захватить его, испугались, не совершили ли они ошибку. Шевалье де Бовуар — припоминаю теперь его имя — хорошо обдумал свою роль: он назвал себя вымышленным именем, сослался на мнимое местожительство и так смело отвечал на допросе, что его отпустили бы на свободу, если б не слепая вера шпионов в непогрешимость данных им инструкций, к несчастью, слишком точных. Находясь в нерешимости, эти альгвазилы предпочли скорей поступить самочинно, чем дать ускользнуть человеку, захвату которого министр, видимо, придавал большое значение. Во времена тогдашней свободы агенты правительства мало беспокоились о том, что мы нынче называем «законностью». Итак, шевалье был временно заключен в тюрьму — до тех пор, пока власти не примут на его счет какого-либо решения. Бюрократический приговор не заставил себя ждать. Полиция приказала крепко стеречь заключенного, невзирая на его запирательства. Тогда шевалье де Бовуар, согласно новому приказу, был переведен в замок Эскарп, [31] одно название которого уже говорит о его местоположении. Эта крепость, стоящая на высокой скале, вместо рвов окружена пропастями; добраться до нее откуда бы то ни было можно только по опасным кручам; как и во всех старинных замках, к главным воротам ведет подъемный мост, перекинутый через широкий ров, наполненный водою. Комендант этой тюрьмы, обрадовавшись, что его охране поручен человек благородный, приятный в обращении, изъясняющийся изысканно и, видимо, образованный — свойства редкие в ту эпоху, — принял шевалье, как дар провидения; связав его лишь честным словом, он в пределах крепости предоставил ему свободу и предложил вместе сражаться со скукой. Пленник не желал ничего лучшего; Бовуар был честный дворянин, но, к несчастью, и очень красивый юноша. Он отличался привлекательным лицом, решительным видом, обворожительной речью, необычайной силой. Ловкий, стройный, предприимчивый, любящий опасность, он был бы прекрасным вождем мятежников, — такими они и должны быть. Комендант отвел своему узнику
30
Фуше Жозеф (1759–1820) — французский политический деятель, ренегат и карьерист. В период французской буржуазной революции XVIII в. примыкал к якобинцам. Во времена Директории, Консульства, наполеоновской империи и в первые годы Реставрации — министр полиции.
31
Escarpe — крутизна.
Это бывало почти перед рассветом. Он знал продолжительность караулов, время дозоров — весь распорядок, привлекающий внимание узников даже помимо их воли. Он устерег момент, когда пройдут две трети дежурства одного из часовых и тот укроется от тумана в свою будку. Уверившись наконец, что все благоприятные условия для побега сошлись, он начал спускаться, узел за узлом, повиснув между небом и землей, с геркулесовской силой держась за веревку. Все шло хорошо. На предпоследнем узле, в тот момент, когда надо было соскользнуть на землю, он решил из предосторожности нащупать ногами твердую почву и — не нашел почвы. Случай был довольно затруднительный для человека, обливавшегося потом, усталого, встревоженного и оказавшегося в таком положении, когда самая жизнь его поставлена на карту. Он уже готов был броситься вниз. Ему помешал ничтожный случай: с него слетела шляпа; к счастью, он прислушался к шуму, который должно было произвести ее падение, и не услышал ничего! Смутные подозрения закрались в душу узника; мелькнул вопрос: не устроил ли ему комендант какую-нибудь ловушку? Но с какою целью? Охваченный сомнениями, он уже подумывал отложить предприятие на другую ночь. А пока решил дождаться первых проблесков рассвета; этот час, возможно, еще будет достаточно благоприятен для побега. Его необыкновенная сила позволила ему вскарабкаться обратно на башню; но он был почти в полном изнеможении, когда снова уселся на наружном выступе, как кошка, насторожившаяся у водосточной трубы. Вскоре, при слабом свете зари, раскачав свою веревку, он разглядел «небольшое расстояние», футов в сто, между последним узлом и острыми верхушками скал, поднимающимися из пропасти. «Спасибо, комендант!» — произнес он с присущим ему хладнокровием. Потом, подумав немного об этой ловкой мести, он счел нужным возвратиться в темницу. Свою рваную одежду он позаметнее разложил на кровати, веревку оставил снаружи, чтобы гибель его казалась очевидной, а сам притаился за дверью и стал ждать прихода предателя-тюремщика, держа в руке один из отпиленных им прутьев решетки. Тюремщик не преминул явиться раньше обыкновенного, чтобы забрать себе наследство умершего; насвистывая, он открыл дверь; но когда вошел в комнату, то Бовуар обрушил ему на череп такой яростный удар железным прутом, что негодяй, не вскрикнув, свалился на пол: прут проломил ему голову. Шевалье быстро раздел покойника, натянул на себя его одежду, подделался под его походку и благодаря раннему часу и слабой бдительности часовых вышел из главных ворот и скрылся.
Ни прокурор, ни г-жа де ла Бодрэ, казалось, даже и не подумали, что в рассказе этом может содержаться пророчество, хотя бы в малейшей степени относящееся к ним. Заговорщики обменялись вопросительными взглядами, удивленные полнейшим равнодушием мнимых любовников.
— Ба! У меня есть рассказец получше, — сказал Бьяншон.
— Посмотрим! — ответили слушатели, увидя знак, который сделал Лусто, как бы говоря, что за Бьяншоном водится слава недурного рассказчика.
Среди историй, имевшихся у него в запасе, — ибо у всех умных людей есть наготове некоторое количество анекдотов, как у г-жи де ла Бодрэ ее коллекция фраз, — знаменитый доктор выбрал ту, которая известна под названием «Большая Бретеш» и так прославилась, что театр «Жимназ» переделал ее в пьесу «Валентина». (См. «Другой силуэт женщины».) Вот почему излишне повторять здесь рассказ об этом приключении, хотя для обитателей замка Анзи он и был настоящей новинкой. Впрочем, доктор проявил то же совершенство жеста и интонаций, которое уже доставило ему столько похвал, когда он впервые рассказывал эту повесть у мадемуазель де Туш. Заключительная картина, когда испанский гранд умирает от голода, стоя в нише, где замуровал его муж г-жи де Мерре, и последние слова этого мужа, отвечающего на последнюю мольбу жены: «Вы поклялись на распятии, что там никого нет!» — произвели свой эффект. Последовало небольшое молчание, довольно лестное для Бьяншона.