Проводник электричества
Шрифт:
— Понятно, дразним вас. Вот мы во всем и виноваты.
— Ну как ты можешь быть виновна в смысле своего существования?
— Ну вот, и до мужского шовинизма добрались. Ну, хорошо, а как бы ты почувствовал себя, если б тебя все время раздевали и ощупывали взглядом? Как ты отнесся бы к тому, что женщины вообще не слушают тебя… какой ты умный, да и все такое прочее… и видели в тебе бы только… ну, типа живую машину, которая нужна для удовольствия. Если бы никто не принимал тебя всерьез? Вообще не видел бы тебя в упор как человека?
— Послушай, детка, возможно, это станет откровением для тебя, но, в общем-то, нигде так люди не серьезны, как в постели.
— Ну, хорошо, ну, девушка должна быть умной? Поставим так вопрос: считаешь ли
— Нет, нет, она сказала: я думала, что Римский-Корсаков — это как Дольче и Габбана.
— Ну, смысл-то один. Причем она не придурялась. Так дело в чем: ей парни при таком уме часами все равно готовы заглядывать в глаза. Так вот вопрос: ты мог бы воспринимать ее всерьез? Или вот ты, Иван?
— Ну, я не знаю. Вряд ли. Зато она, возможно, все равно хороший человек. То есть, я хотел сказать, что многие над ней смеются, но кто-то все равно ее, конечно, может полюбить.
— Иван хотел сказать, что многие над ней смеются, но чувственные губы и общее сходство с какой-нибудь Джессикой Симпсон не позволяют относиться к этой имбецилке несерьезно, по крайней мере, если ты не импотент.
— Нет, я совсем не то хотел сказать. Возможно, большинству она покажется смешной, допустим, ее тупость все время раздражает девять человек из десяти, отталкивает их и не дает воспринимать всерьез… кого-то раздражают показные позы, жеманность, да… нас многое друг в друге раздражает… лицо, манеры, тупизна… тот некрасив, а этот толст, а эта вообще на бабу не похожа, и люди протекают сквозь людей, не задевая, поскольку натыкаются все время на несоответствие тому идеалу, что у них в головах, и эта ваша глупая подруга в этой толчее как шарик для пинг-понга…
— Скорее, переходящий вымпел!
— Допустим, что причину для влюбленности в нее найти легко, а дальше открываются те недостатки, которых ты не видел, — то, как она тупит, или, не знаю, разбрасывает вещи по квартире… или вообще из-за нее все время надо вызывать пожарных… короче, жить с такой невозможно, перед друзьями стыдно и так далее…
— Да, если я была бы парнем, мне было бы ужасно стыдно за нее.
— И с каждым человеком то же самое… короче, идеала нет. И есть такие люди, про которых говорят, что им вообще не светит ничего… есть девушки, на которых не женятся… короче, вещи объективные, когда ты можешь твердо сказать, что этот человек далек от идеала, да. Но дело в том, что каждый человек — единственный. Такого раньше не было и позже не будет. Когда вещь единственная, ее не с чем сравнивать. Как я могу сказать про человека, что он кого-то лучше и кого-то хуже? Для кого-то он все равно будет лучшим. Ну, как для матери: ей, в общем, наплевать на объективные достоинства ребенка, ведь для нее он лучший все равно. Вот так и человеку, когда он влюбляется, становится плевать. И каждый для кого-то может оказаться лучшим в силу своей неповторимости… и он, и я, и ты, и даже ваша дебильная подруга. Животный мир такой неповторимости не знает… там есть лишь общие критерии силы, производительной способности и прочего. А мы… мы постоянно говорим: не понимаем, что он в ней нашел и что она… А он и нашел в ней конкретно ее — вот не какую-то там охренительную девушку, а именно ее, со всем хорошим и плохим, что есть в ней изначально и уже не изменится. Вы можете представить, чтоб бабуины или шимпанзе шептались о подобном? Нет, им достаточно того, чтоб задница партнерши была горячей, ярко-красной и надутой. Поэтому мы, собственно, и есть цари природы, что нам дозволено не тупо вожделеть к чему-то объективно лучшему, а восхищаться бесподобным, да.
— Да, парень, — протянул Камлаев, — еще немного, и я действительно поверю в то, что ты способен мыслить полностью самостоятельно, а не цитировать конспекты дневников покойного деда. По-моему, у деда ты не мог вот это прочитать?
— Не помню, — сказал Иван честно.
2
Ивану было хорошо, как не было еще, наверное, никогда; вином густела кровь от Машиной танцующей вот этой легкой тяжести, звенящей силы, чистоты и свежести как будто морозного зимнего дня, искристого, слепяще-голубого.
Он сделался настолько зорок и бесстрашен, что мог теперь подолгу и пристально смотреть в ее лицо, неутомимо открывая все новые милые частности, прелестные изъяны, которых он не мог предположить: вдруг проступили волоски над верхней губой и засветился пух на скулах — наследием самки примата на теле нимфы русского балета, — расширились и потемнели поры на турчанском носике и обозначился заед в углу бесцветным блеском накрашенного рта, но эти заземляющие вроде бы открытия не только не гасили изначальной радости, но и, наоборот, переполняли Ивана жадной нежностью, хмелили, будоражили живой наготой в музее, живой беззащитной ломкой слабостью средь мощных данай и бессмертных мадонн, которые не дуют ни себе, ни людям на прижженные зеленым брильянтом ссадины.
— Вообще-то, наш приятель, — продолжал Камлаев, — насколько мне известно, считает женщину вместилищем греха.
— Господи, Ванечка, когда же кто успел тебя так напугать?
— Не знаю, что он там несет. Я ничего такого никогда не говорил.
— Да ну? — сказал Камлаев. — А кто мне говорил про рабство у собственного низа? Про то, что сексуальное влечение лишает человека воли, всецело подчиняя поискам очередного удовольствия, лишая истинной свободы — думать, постигать, работать на благо науки там, да.
— Да ничего такого я не говорил.
— Ну да, наверное, мне послышалось. Не знаю, парень, может, я и шизофреник. Наверное, я об этом просто много думал. Все этот Фрейд, дрочила недоделанный. Вот эта прописная истина, что человек, вообще-то, там, на глубине, на самом дне, устроен не сложнее бабуина. И вон он только давит сам себя, все время загоняет чувство пола в культурную какую-то там оболочку, и этой вечной фрустрацией оплачены шедевры веры и искусства…
— Ну да, сублимация.
— Задайте для начала себе один вопрос: а почему идеи Фрейда так живучи и, в общем, всемогущи, да?
— Наверное, потому что они — правда.
— Вот именно, Джемма, тебе они кажутся правдой. Кому, как не тебе, знать, что мужики вокруг так жадно, так нетерпеливо делают карьеры и обзаводятся спортивными тачанками лишь для того, чтоб девочки пускали на них слюни. Фрейд объяснил нам человека, так нам кажется. Он предложил нам объяснение человека целиком — что изучать себя выше пиписьки нам, в общем, и не надо. Казалось бы: познав свою природу, мы должны почувствовать свободу. Мы как бы жертвы, никто не виноват, что нас такими сделали, из грязи полового чувства — инстинкты там, гормоны. И, значит, этой грязью можно жить, а можно попытаться трансформировать ее в высокое, там в леденцы искусства, да, чем, собственно, и занималась из века в век горстка несчастных, обделенных милостью полового удовольствия. Вроде меня вот, да? Либо ты скот, либо несчастный импотент, который озабочен поиском эрзаца живой дырки. Такая логика. Вот так он, Фрейд, и пишет, все время тычась своим членом во все, что подвернется; ему, бедняге, невдомек, что только после, а не вместо секса мысль может быть по-настоящему свободной. Лишенный радости перепихнуться человек — враг человечества и недруг самой жизни. Увязнувший в болоте ущемленного инстинкта, он ищет виноватых в своем личном половом несчастье и начинает подводить под это дело нехороших евреев, нехороших дворян и так далее. Эстетика Третьего рейха, к слову сказать, была вот в этом смысле одной сплошной проговоркой по Фрейду — вот этот культ античных мускулистых тел, то есть того как раз, чем Гитлер сам был гениально обделен, чахоточный, тщедушный, с руками, прикрывающими пустоту на месте гениталий.