Проводник электричества
Шрифт:
Она все чувствует и стонет сквозь стиснутые зубы, у нее течет кровь, Камлаев, дернувшись, вслепую задевает стойку, и Серафима «вон!» орет, его заметив наконец, живого, во плоти. И будто вырастает из-под кафельного пола Любомудров, стерильный, точный, скальпельный, не видящий уже пустыми глазами ничего, помимо родовых путей, помимо толстой пуповины, обвившейся двукратно вокруг маленького синенького
Он ничего уже не знает. Что с Ниной делают сейчас, дают ли ей наркоз или она должна их постоянно слышать и выполнять команды, дожидаться их повеления кричать и резко выдыхать. Что с ней творят — измучивают, гонят, заставив-предоставив корчиться в потугах самой, одной, естественным путем, как это делалось тысячелетиями, или большой хирург уже провел в четвертый раз холодной железкой по животу, проверив действие анестезии, кивнул сосредоточенной бригаде: «можем начинать»? Разрезал кожу, ткани на звонко вздыбленном, округлом, твердом животе, и отвернул, и прихватил зажимами?..
Дается кровью, да, чтоб помнили потом всю жизнь, чтоб берегли, чтобы потом было легко передавать себя растущему дитенку, уже великовозрастному, да… все, все ему, что есть у мамы, по кусочку, двадцатилетнему, сорокалетнему, полуседому, кретину, бездарю, подонку, но родному… прости меня, мама, прости за расстояние, за злую даль, неодолимую разлуку, за высылку, за то, что не простился… давай, Любомудров, сверни ей потекшую кровь, нельзя, чтобы она текла все время, прошу Тебя, Господи, сверни, затвори, заживи, как никакой на свете биполярный коагулятор не заварит, дай силы ей на рай Твой… меня — как хочешь и чем хочешь разбей, сгнои и гробу забвения предай, но ей не делай ничего, ей сделай так, как обещал, ей сделай, чтоб была цела и приложила мальчика к груди. Ведь хорошо, Ты видишь, хорошо, это осанна Тебе истинная — брюхом, детским криком. Она так любит мир Твой и детей Твоих, нет в ней греха, нет злобы, нет темного неверия, нет вязкого уныния, ведь у нее же все сейчас должно только начаться, жизнь в Твоем свете у нее должна начаться, помилуй ее, Господи, спаси и сохрани.
Кто-то дергал его, теребил за рукав — лисичка-медсестричка с длинным носом: «Вам плохо? Помочь?» Замотал головой, осклабился: нет, хорошо. Звала в специальную комнату, где можно отдохнуть и стрескать бутерброды с колбасой, запив зеленым чаем или кофе.
Он снял бахилы, целлофановую сборчатую шапочку и двинул вниз на воздух, на никчемную свободу. Толкнул тугую дверь в стеклянном кубе входа, впуская внутрь вольный чистый холод, преступил порог, возвел глаза на свет и не поверил, не узнал, не понял — где он?
Снег падал, снег, обильно, невесомо, без разницы меж принуждением и волей, смиренно и бесстрашно, бездумно и самоотверженно, несметью ангельского воинства, рожденного пропеть осанну Вседержителю и тотчас же погибнуть, прилипнув к дереву, к земле и становясь прозрачным, исчезая, пока другие, опустившиеся следом, не дополнят число.
Все мириады — каждый из белых крохотных кристаллов — круговращались перед взором зачарованно, так, будто слушали друг друга и себя, и ослепительное белое безмолвие одновременно и обвально, игом, и величаво-медленно, свободно-царственно, всевластно снисходило на будто бы признательную землю, на онемевший город, ставший строже, и на Камлаева, который благодарно, с освобождающей силой постиг: все это не ему — тому, кто еще только должен родиться в этот мир.
Своим немением, оцепенением, плохой певец, не первый, не последний, он не просил уже, не клянчил, не настаивал — вперившись в даль, в которой должен прозвенеть высокий первый крик их с Ниной ребенка.
Минута эта приближалась в тишине неслышимо, сама собой — возможно, и последняя, которой возрадуется мать, осознав, что умерла при родах.
2006–2007, 2009–2011