Проводник электричества
Шрифт:
— Не похоже, чтобы вы смеялись.
— Хозяин Эдисон сказал, что просто ухахатываемся. За розгами пошел. Дня через три вернется проверять. Вы извините, нам уже опять пора стучать.
3
Поехала обратно к матери на дачу — беленую дождями и ветрами профессорскую дачку с подслеповатой застекленной террасой и старым яблоневым садом — так, будто уже знала, будто ему, Камлаеву, навстречу; издалека увидела его — сидел напротив их калитки на низкой железной оградке, прирос и, если надо, одеревенеет, покроется корой — и шла к нему, уже прозревшая, освобожденная от неопределенности, незнания, как все у них будет с Камлаевым дальше, и поражаясь, как же она раньше могла держать в себе весь
Курил, закусывая фильтр, не видел ничего вокруг… вдруг, вздрогнув жалко, как корова от выстрела пастушьего кнута, почуял, поднял на нее глаза, во взгляд которых ввалилось потемневшее лицо, и Нина каждой жилкой подалась к нему — с необъяснимой стыдливой гордостью скорее показать себя… наверное, с жутко смехотворной какой-то напыщенно-самодовольно-виноватой гримасой.
Камлаев встал, лицо его скривилось хнычуще, так, что он сделался похож на деда, который перед расставанием трясущейся рукой всучивает внучке купюры ветеранской своей пенсии — страшится больше не увидеть, не дожить до следующего лета, до каникул — на платья, на велосипед, а та не хочет брать, дичится, так страшен ей и чужд трясущийся и хнычущий седой щербаторотый, оскалившийся в непонятной муке дед.
Камлаев сделал шаг, другой и обвалился на колени, подполз безного и уткнулся скулящей мордой ей в живот. И запустила ему пальцы в волосы, глуша его придушенные жалкие и не боящиеся жалкости, уже совсем ненужные «прости».
— Я как только увидел тебя, там, тогда, у подъезда, у дома, сразу понял все сразу… все уже было у тебя в лице, это было так ясно, и я просто тогда запретил сам себе, испугался — по имени. Ну, не может же быть. Ну а как же не может? Только это и может. Стоит только в лицо тебе раз, чтоб понять, что ты мама… — он полоумно и заискивающе склабился, в жалкой надежде пригодиться для тепла, согревать, на растопку.
— Замолчи! — прошипела, оттолкнула, отпрянула, не могла это слышать, боялась.
Вскочил с лицом как у ребенка, который сделал больно ей нечаянно… и не могла, почуяв, что одной не устоять… припала к нему, сильному, бессмысленно огромному, легла ему щекой на плечо и, высоко переступая порог слезливой немоты, выталкивала жалобу комками манной каши:
— Не радуйся, не смей! Ты думаешь — вот все? Раз забеременела — все, ложись, рожай, «ура»? Не так, не так. У нас все с ним нехорошо. Так не бывает после стольких лет — раз, и здоровая. Это ошибка, понимаешь? — захохотала яростно, неживо, вот будто с вызовом неведомо кому. — Ошибка, что есть он… ты не думал? Ну как же так, ведь ты всегда такой был трезвомыслящий, такой холодный, точный — чего же ты не думал самого-то очевидного? Чего ты просиял? Сбылось? Воскресли? А ты подожди, подожди. Ты думаешь, так просто? Живем мы с разной скоростью, он все торопит, я все отстаю, я не даю, он недополучает. Должна ему так много, а я могу? Могу? Я не знаю. Вот тебе правда. Врачи не могут ничего. Отводят глаза.
— Ну, правильно прячут. Они же тебе что все время говорили? Что никогда. А ты им — в рыло, в рыло, вот они и отводят. И дальше точно так же будет, вот кто бы что ни говорил.
— Боюсь я, боюсь, — прокричала ему в ухо шепотом. — Мне кажется все время, что ему там тесно.
— Нет, нет, все будет хорошо… должно! — шептал он наугад, бессильно, мог только обхватить, затиснуть, вжать в себя, — жизнь тебя любит, Нина… наоборот — нельзя, наоборот — противно Замыслу, природе… ты только это знай… ну, ведь никто же не сказал, что что-то страшное, и брось ты про это, забудь… этого нет, нет… никто не сказал «отдавай, мы его у тебя забираем» и не скажет никто, язык ни у кого не повернется, отвалится сказать тебе такое… ты это знай, ты дашь ему что нужно, не сомневайся, знай, ты уже знаешь это, а я… я попрошу, я буду просить… убого, бездарно, конечно, но что мне еще остается…
— Ты хорошо просил за нас за нашей спиной. Будто мы сами и просили. Нам понравилось.
«Мы его у тебя забираем»
1
Быть рядом, караулить сон, бояться потревожить, засыпать с беременной его ребенком женщиной под одной крышей — он жил теперь вот этой незаслуженностью счастья и все не верил, что никто не изгоняет, не отнимает у него свечения Нининого строгого серьезного лица, что он допущен, причащен, оставлен, как около церковных стен, подле ее кровати, подле тревожно дышащих на животе пугливых, чутких рук, подле худого гибкого родного тела, которое нисколько не менялось, не грузнело, было рано, срок-то у вас еще какой, — говорили врачи, — и это голословное объединение его, Камлаева, и Нины, в «вы» ему мгновенно стискивало горло и проходилось наждаком по глотке, слезным железам — стал совсем «водохлюпающим», как она говорила, через силу ему улыбаясь, и не было еще у Нины лица прекраснее, чем сейчас, ни у кого и никогда роднее и чище — разве у матери, когда склонялась над его кроватью привить мелодию колыбельной к сморщенному личику.
Жизнь оказалась длинной; мир, сжавшийся, стеснившийся в бесконечный тупик — в котором смертному, безродному, бесноватому «я» осталось лишь прожрать невосполнимое, — вдруг развернулся, разогромился, разнесся вширь и в высоту, так, будто ты вернулся в детство, в свободную по всем осям страну, и взгляд Камлаева, оцепеневшего от благодарности — в молчании, полутонах рябины и малины, в прозрачности и горьком дыме умирающей природы, — теперь надолго застывал поверх богатого антоновкой яблоневого сада, поверх стального зеркала реки и подвигался, не опережая теней беззвучных безымянных облаков, туда, где сходилось небо с холмами и с необыкновенной освобождающей силой, навылет разъяснялась природа музыки, просвеченная стойкой тишиной.
Врачи им разрешали пока что жить на даче, и то, что разрешили, не положили под присмотр в больничных стенах сразу же, не уставал он Нине предъявлять как доказательство того, что все у них идет как надо. Да, каждую неделю ей нужно было в понедельник заголять, давать перехватить жгутом свою худую руку с синюшным от уколов сгибом и дожидаться новых результатов исследования крови, которая никак не поправлялась, невзирая на Нинины исколотые вены и комплексы железа с никотиновой, фолиевой и аскорбиновой кислотой.
Закутавшись по подбородок в плед, она часами сидела на веранде, учась у окрестных садов, у леса, у земли покорности судьбе и прилежанию в выполнении назначенной задачи; с пустым, немым, каким-то слепо-сострадательным лицом соединялась, перейдя и не заметив грани, с беднеющей ужесточавшейся травой, с речным простором, с колодезно прозрачным, крепким воздухом, несущим бережно ее немое, Нины, обращение к известной силе, что поровну дарила всем свою рассеянную ласку — и женам, берегущим плод во чреве, и мощным упрямым живучим корням вот этих старых узловатых яблонь, роняющих крепкие паданцы, которые, сорвавшись, ударялись оземь, как сердце о грудную клетку.
Полоской забрезжившей зари всходила, проступала на лице смиренно-робкая и в то же время храбрая, бесстыдная улыбка, и легкой, почти неуловимой зыбью творилось в Нинином овале любование тем, кто был так далеко сейчас и в то же время так, до обмирания, сердечного обрыва, близко.
Шемяще странно было видеть, как она меняется с дитем неуловимыми ничьим на свете ухом перепевами, как она слушает и слышит его каждую минуту, — сама себе и резонатор, и инструмент, и звук, и исполнитель, — как пребывает всем составом, будто рыба в родной стихии, в этой музыке, к которой ты ни сном ни духом никогда не сможешь подступиться.