Проводник электричества
Шрифт:
Желейную подушку, прилипшую к нему, он сцапал за предплечья, оторвал:
— Что ты сказала, дура? Что?! — теперь узнал ее, врачиху из женской консультации. — Про Нину что, про Нину? Ну, ну, овца, хорошая моя, родная!
Она не понимала, пьянь; блудливая улыбка никак все не могла сойти с лица, и только после двух-трех крепких встрясок поднялась необходимая ему, Камлаеву, взвесь изумления и испуга:
— Ты… ты чего… не знал? И до сих пор не знаешь? Ну ты даешь, супруг! Это вы как же? Вот телефон испорченный. Беременна — факт. Срок восемь недель. Вот так! Ну что ж ты — будто от святого духа? Старались, видно, очень в последние разы. Или, быть может, ты уже не хочешь?
Он отпустил ее,
Сколько же веры было в Нине, сколько безумной терпеливой силы, сколько любви, если любовь в ней победила всё — все констатации, все штампы, все приговоры мировых светил, — так что она, наверное, теперь и не особо удивилась, когда ей сообщили: знала, что будет так — дадут, иначе быть не может. Это вот он, Камлаев, теперь едва переводил дыхание от набирающей давление неправоты своей, неправомочности принять дарованное Нине счастье, и все никак не получалось осознать, поверить, что в этом крохотном комочке упрямого и жадного тепла, там, в сокровенной Нининой горячей драгоценной тьме, есть и его, камлаевская, капля, ничтожная, но неуничтожимая живая доля его крови, его лица, его неповторимого нутра, его, камлаевского, рода. Господи, сколько же веры в Тебе, если для каждого из прорвы человеков предусмотрел Ты это в Замысле своем — не поглядев на недовольство наше устроением Твоим — не отказал, ответил на моление… быть может, дети наши отринут свинское и нечестивое, как были мы должны, но не исполнили по своевольной слабости своей.
Значит, она сейчас уже в больнице. Страх обуял его, иной, живучий, мощный, жирный, откормленный на опыте прожитых лет, на знании о том, как слабо, хрупко женское устройство и как легко теряется, обыкновенно, незаметно, и не вмешаться, не предотвратить… с каждой десятой, каждой пятой — унылым механическим повтором одной и той же прозаичной драмы. Нет, нет, не для того же после стольких лет упорной, мелочной борьбы, мертвящей пустоты, оторванности от живого тока жизни был дан ей, Нине, плод, чтобы затем отнять его, чтобы убить ее, такую стойкую и верную, отнятием.
2
Набрал коноваловский центр, учтиво-безучастного дождался голоса дежурной сестры, назвал Ф.И.О. Нины, врача — «Хилемская, кажется», — послушал шелест ноготков по клавишам, щелчки елозящей мышкой и получил: да, Нина Александровна, была на приеме сегодня, 22-го, в половине третьего, нет, таких сведений по телефону не предоставляем, нет, не находится сейчас на сохранении в клинике, да, совершенно точно, по базе нет, по записям приемного покоя женщины с такими данными не проходило. «А где?» уплотнилось, давяще разрослось. Куда звонить? Кому? Набрал еще раз Нину — нет ответа. Ну, ночь, ну, спит, ей надо теперь много спать… Доехал до ближайшей розетки в мировую сеть и пересел за столик «Кофемакса», загуглил телефоны государственных гинекологий и частных женских клиник, звонил подряд по списку, спрашивал, где Нина. И налетал, как лбом в косяк, в «не обращалась и не поступала», «простите, справок мы по телефону не даем»; час бесновался, перебрал все клиники из списка… ну, не по «травмам» же теперь звонить. Ага, и в отделения милиции — ребенок не пришел домой.
Прозрел: у матери, кретин! Ты позвонил средь ночи, заговорил чужим визгливым голосом — и что? должна была с постели Нину поднимать в угоду какому-то дегенерату? Конечно, отрубила — нет никого, не знаю, ночь, вообще-то, на дворе, молодой человек.
Взрезая воздух хромированным рылом с трехлучевой «мерседесовской» звездой, вылизывая выглаженный плат дороги горячим светом мощных фар, он гнал под сто — на дачу, где Нина спит бесстрашно, бестревожно под присмотром матери; дорога перед ним была свободна, чужие хвостовые желтые и красные огни порой загорались угольками далеко впереди… немного сбросив, потянулся за бутылкой — противная сушь и медный вкус сожженных сигарет в шершавом горле, — и будто грузная большая птица наперерез ему метнулась, тупой удар напомнил о вещественности мира, и только после он каким-то обратным зрением увидел будто распах тяжелых крыльев, черную фигуру, пятно лица и дал по тормозам, ломая скорость.
Набитый тряпками мужик, шагнувший под колеса, был поднят на капот, как на рога, и он, Камлаев, видел дление кратчайшее в упор вот это жалко-осчастливленно-безумное лицо; отброшенный застопоренной намертво машиной невесть откуда-то взявшийся дебил с какой-то противоестественной, неваляшечной легкостью опять поднялся на ноги и, выставив перед собой дрожащую чумазую ладонь, как будто заклиная, двинулся к Камлаеву — невидящие жалкие глаза, неясной истовой мольбой опрокинутое подобострастно-тряское лицо. Камлаев выскочил наружу, уже освобожденный, успокоенный, что обошлось, живой.
— Я вас прошу, простите, умоляю, войдите в обстоятельства, — интеллигентская бородка, очки, наверное, слетели при ударе… типичный травоядный, он судорожно сцапал Камлаева за локоть. — У… у меня жена… рожает… кажется, — сглотнул и с глупо-жалкой детской улыбкой попросил: — Возьмите! Возьмите нас в город, пожалуйста. В больницу нам надо, прошу вас. — Нет, это уже было чересчур, такая накрепко спрессованная масса ложившихся одна к одной случайностей — вот жизнь, Камлаев отступал перед ее великой беззаконной, высшей точностью: за час он больше сотрясений мозга получил, чем чуть ли не всю предшествующую жизнь…
— Что? Что? Прошу вас! Что же вы молчите? — Мужчинка жалко тряс Камлаева и верил, что не пустит, сможет нажать, заставить, подчинить… вечный терпелец, заяц, простых не могущий вещей — давить, затребовать, дать в рыло… деньги, оседлать — и отовсюду всеми изгоняемый, сшибавшийся с реальностью, как с бампером камлаевской машины. — Если не вы — никто нас не возьмет! — заглядывал в глаза, не понимая, что вынес Эдисону мозг, настолько стройно все в сознании Камлаева сложилось: что их, людишек, слабых, беспомощных, убогих, — миллионы, и он, Камлаев сам — ничуть не выше, не сильнее в сравнении с этим зайцем… и это равенство, уравненность с трясущимся, бессильным, страшно живым от страха мужичонкой сейчас Камлаева не оскорбило, не унизило впервые — устроило, естественное равенство перед природой и судьбой, что отнимают с одинаковой скучной беспощадностью желанных первенцев и у последнего фламандского зеленщика, и у ван Рейна с Саскией.
— Давай веди. — Камлаев вытолкнул, и мужичонка припустил в кусты, поскальзываясь и причитая с радостным подобострастием, будто встречал немецких оккупантов хлебом-солью: «Тут мы, на съезде, тут».
Машину клял, чахоточная машиненка тольяттинского производства сдохла, предав хозяина в высокого значения момент, пришлось им встать на трассе, ловить, голосовать — кое-кто останавливался, но, только узнав, кого надо вести и куда, глядел как на рожающую в лопухах собаку и молча давал по газам.