Проводник электричества
Шрифт:
Да, надо было ей признать, что только показания медицинские, поставленный диагноз и толкнули ее вот в эту сторону, к дверям детдома, «на безрыбье» — Камлаев говорил жестоко, зло, но было тут, в его тяжелых, оскорбительных словах над чем задуматься. А может ли она? «Ответит за свои слова»? Наверное, нужно было ей остаться вообще одной, наверное, должны были сомкнуться эти зубы, чтобы ее нестойкое намерение заполнить эту пустоту неодолимо перешло в звериную, как будто не своей силой, правду действия. И вот перешло, но не так, как было ей задумано, воображалось, но так, как ей уже не верилось, что это с ней будет. Был свой теперь в ней плод. Его, камлаевский.
Сейчас ей это было бесконечно странно с какой-то радостной мукой сознавать — что,
И не было в ней, Нине, сейчас по отношению к мужу ни равнодушия (все равно как умер), ни злобы и упрямо-мстительного чувства («А ты-то тут при чем? Иди сношайся со своей Уранией, ее вот и брюхать, тебе уже давно нет дела до земных истерик, ступай, затыкай все новым женским мясом дыру своего страха перед старостью, а это лишь моя горошинка, мой смысл, мое простое счастье»).
Беременность все отменила: все прошлое, прожитое было затоплено и смыто сначала бешеным, безумным счастьем, а потом — вошедшей в Нину, как нога в чулок, и неустанно ноющей тревогой, отчаянной потребностью в родительском пригляде за нею, Ниной, и ее родным кусочком. И не хотелось совершенно мучить ей Камлаева неведением — она ни с кем не поделилась до сих пор из страха лишь, из суеверия… Ее проклятое, предательски-неуправляемое тело, которое ребенка совсем не бережет — наоборот… права, права была, конечно, Ангелина. Вбегаешь с криком выигравшей в эту яйцеклеточную лотерею — Ура! Победа! Бинго! — и бац, не сходится единственная цифра, отсутствует ничтожный, но все решающий штришок в готовой партитуре беспроблемно протекающей беременности. Плод борется с усилиями мамы задушить его в первооснове. Вот этим поделиться, это рассказать? Она ему, в него уже не верила, в Камлаева, — опять его бросать из радости в неверие, опять его разочаровывать и в нем, разочарованном, обманываться снова? Камлаев не выдерживал беды, в чем все и было дело: он знал, что делать с Нининым негаданным вот этим счастьем, да, но что он будет делать с нею, если завтра у Нины все пойдет опять не так?.. о, боженька ты мой, прошу тебя, не надо, сбереги, ведь он живой, уже живой, как может он быть неугодным? Кто может более угодным быть, чем он?
5
Центр репродукции — противное, механистичное название — был спрятан в глубине большого лесопарка, который открывался всем бездетным женщинам, наверное, обещанием основательного рая: сухие медные стволы отборно-мачтового леса, кипение молодой листвы и толкотня капустниц над полянками, ничем не нарушаемый естественный порядок, безостановочный прирост живого, но только Нине все это сейчас представилось баюкающей ложью, во всем, вот даже в стеклянистых нитях паутины, мерещилось чрезмерное старание естественности этой успокоительной достигнуть.
Стерильной белизны и пятизвездочно-гостиничного вида здание не обещало ничего, помимо премиального качества сервиса и «современных медицинских технологий»; лечиться и лежать здесь было дорого, стоять по государственной программе в очереди — долго, месяцами, хотя две трети мест и отвели «бюджетным» мамам. Сейчас ее проводят ко все той же Серафиме Наумовне Хилемской — такой ахматовского вида, грузной заслуженной старухе, которая держала в кабинете анатомический муляж — безрукую безногую Венеру с открытой для ознакомления репродуктивной системой — яичники, фаллопиевы трубы… всё из раскрашенного пластика, в натуральный размер; она не понимала, Нина, такой — ну, мягко говоря — бестактности по отношению к больным: зачем напоминать, показывать, как это все должно работать у тебя, если б могло работать, как должно?
Но возмутиться, попенять, конечно, не отважилась (это Камлаев, помнится, вот в этих кабинетах закатил — зачем показывать муляж мужского члена импотентам? — и не угомонился, пока не выпустил в пробирку каплю, кишащую ста миллионами подвижных и живучих головастиков — Озирис, Зевс, излившийся в ночное небо не больше, не меньше, чем Млечным путем. Тогда им все это еще было смешно). Да и чего там? Кроме этой жестокой «шутки юмора», ей было нечем Серафиму попрекнуть: хороший врач, живо-участливая женщина, могла заиндеветь, забраться с головой и ногами в панцирь профессиональной безучастности. Отгородиться от людей вот этой своей бодро-розовой безногой Венерой с распахнутой сквозняком бесплодия маткой. Когда каждый день на приеме кричат, костенеют, немеют, выплакивают с черными ручьями боевой раскраски молодые глаза. Когда вот столько… безнадежных. Но Серафима не привыкла, нет, не заросла ледяными хвощами. Честна предельно, не сюсюкает. Проблемами делится личными — не в целях терапии, не чтобы показать, что вот и у нее, державной жрицы, не все слава богу, и дочь нездорова, и муж недавно пережил микроинсульт, а просто потому, что так ей больше по сердцу — как бабе с бабой, а не как врачу с больной.
Узнав от Нины «новости», как будто не поверила; в глазах мелькнуло что-то — так сразу и не скажешь, что — вот это знание предела, за которым вся власть врача кончается и начинается самоуправство природы и судьбы.
— Вот, значит, как. Тебе-то яйцеклеток, по большому счету, осталось всего ничего. А тут как по заказу. Твой словно почуял, что надо, ну или ты сама. Шучу, шучу.
Ей было поразительно, с какой охотой врачи, — ну, то есть «вульгарные материалисты» — начинают ссылаться на вышнюю помощь или пенять, напротив, на ее отсутствие; им вроде не положено, врачам, питать доверие к чуду. А получается наоборот: что вот они, врачи, и знают истинную степень бессилия человека, который со своим неутомимо-дерзновенным разумом, с достигнутой способностью переиначить генетические коды по-прежнему не может противопоставить почти что ничего законам самой жизни.
— Страшно мне, страшно, — у Нины вырвалось само собой.
— Ну, правильно, страшно. Кому ж не страшно в положении? Одним кукушкам и не страшно. Давай мы горячку не будем пороть. Давай сперва мы сделаем с тобой все анализы, мне что-то кровь твоя не нравится. Как себя чувствуешь? Тошнит?.. Ну, это хорошо, нормально. Какие в пище появились предпочтения? Соленое-острое-кислое? Не хочется в рот — всякие гадости? — Так Серафима буднично с ней говорила, о таких мелочах, как будто ничего серьезнее и страшнее с ней, Ниной, и быть не могло. — Ну, знаешь ли, бывает, и землю начинают есть.
— Да нет, вот что-то за собой не замечала.
— Мужчина-то твой где? С тобой?
— Нет, я одна.
— Это как ты одна? Давай-давай зови.
— Его здесь нет. Он ничего и не знает, — и пожалела, что открылась, понимая, что не могла иначе — прорвалось.
— Ну, здравствуйте… а кто же должен знать? Марь-иванна из четвертого подъезда? Совсем тебя не понимаю.
— А что тут понимать? Пожили — больше не живем.
— Так, очень интересно. А напоследок, значит, решили еще раз попробовать — за что боролись, да? Отметить расставание, так сказать. Уже поврозь, но почему-то в этот раз особенно старались. Не понимаю я вас что-то, люди-человеки.
— Рассказывать и долго, и не хочется.
— Да, нагрузила ты себя — уж где тут полностью теперь на животе сосредоточиться. Я же вас знаю все-таки немного, была в вас эта прочность, которую ни с чем не спутаешь, вы на людей похожи были — не на кроликов. Чего ж твой композитор? Неужели не выдержал? Что не даешь наследника? Расплылся, обвалился, не захотел тебя держать? Или молодость вспомнил? Эх существа — мужчинки. Как он тебе в глаза теперь-то будет?.. Все, все, не лезу. Сейчас еще об этом думать не хватало. Забудь — приползет. Есть маленький, главное.