Проводник электричества
Шрифт:
Немного стало легче от этих слов, вот от того, что Серафима называла уже ребеночка ребенком, так, как сама бы Нина назвала; немного стало легче от сноровистых медсестринских манипуляций — с пипетками, иглами, приборными стеклами; успокоительная будничность и деловитость давала ощущение защищенности; ей, Нине, появилось чем заняться — работать кулачком, садиться, приспускать, ложиться, давать там у себя немного щиплюще, язвяще поскоблить или просто прохладно коснуться; все это — каждая иголка и каждый стерильный контейнер — имело самое прямое отношение к важному внутри, и кроме этого, ей ничего уже не надо было.
Так был он далеко еще, такое было расстояние между ним и Ниной, между живой горошиной и предстоящим детским человеком — на световые миллионолетия, несоразмерное с великой черной ледяной пустотой между соседними планетами… и так она в одно и то же время страшилась и хотела наступления той минуты, когда его покажут ей впервые хотя б издалека, хотя бы на экране ультразвука сквозь пушистые эфирные помехи: вот голова, вот ручка, которой он как будто машет ей, передает привет и обещает: «скоро буду».
Убогие
1
Камлаев, вытолкнутый из машины подштанным позывом, в общественный смотался туалет на Патриарших и, надо думать, пропустил, горе-шпион, момент возвращения Нины домой; вернулся ждать — свет в окнах не горел, и Нина все не шла, не приезжала; ну, значит, пропустил, вернулась, легла и свернулась клубком в темноте или, устав, отчаянно замотавшись за день, себя порядком изнурив аукционной трудовой терапией или, быть может, все-таки вопросами усыновления казенного ребенка, упала ничком и уснула тотчас же, обнявши подушку по-детски, как брата, — это вернее, чем запропастилась, но что-то все-таки мешало, его удерживало возле… нет, все-таки стал маньяком, когда уже нет смысла маньяком становиться.
Поколебавшись, разрываясь еще мгновение между тронуться в дорогу и позвонить домой по-хулигански, потеребив мобильник, он по наитию вылез из машины и, ничего еще не понимая, двинул в собственный подъезд. Вошел как ни в чем не бывало, так, будто вот сейчас поднимется, откроет собственным ключом, стряхнет-сдерет в прихожей мокасины, пройдется босиком на кухню к холодильнику… сказал «Труду» консьержа «здравствуйте» и замер уже у лифтовых дверей, как будто вспомнив, спохватившись… обернулся:
— Михал Семенович, а-а Нина поднялась уже?
— Не приходила, нет, — с мечтательно-припоминающей улыбкой откликнулся старик, подняв на Эдисона запаянные в линзы черепаховых очков огромные глаза.
— Михал Семеныч, это «точно» или точно?
— Да что же я вам буду говорить? Не приходила — стало быть, не приходила. Вот как с утра ушла, в одиннадцатом часу, так до сих пор и не было. А вы чего же — разминулись?
— Вроде того, вроде того… — немного похаяв «Спартак» за выступление в Лиге Чемпионов и привозных макак-легионеров, в которых от бразильцев лишь название одно, Камлаев повернул назад, подъездная дверь хлопнула, и заплясало на губах дебильное «а где?» У матери на даче — это скорее всего.
Он позвонил Алене-секретарше: седьмой день Нины Алексанны на работе нет, устроила отпуск, да и на рынке, собственно, затишье, достойных лотов нет — так, «гжель» одна, саксонские тарелки да медали за Крымскую кампанию; нет, никуда не собиралась уезжать, должна быть дома, где еще.
Еще немного посидел и тронулся кататься, за километром километр изживая и все никак не в силах выдавить идиотически-необъяснимую тревогу; остановил у Белорусского вокзала, купил у привокзальной лотошницы воды из лужи талых ледников, набрал Ирину Николаевну и измененным гневным голосом «коллеги» спросил, не может ли позвать дочь срочно к телефону, — нет, не могла позвать, никакой сейчас Нины у матери не было…
Набрал саму Нину, сказать все, как есть: «прости, маньяком становлюсь… ты где? ничего не случилось?»… и слушал тянущие жилы длинные гудки, дождался «абонент вне зоны действия сети»… что ж делать, позвонил двум Нининым товаркам, ссылаясь на проблемы с мобильной телефонией, врал наудачу, безыскусно, винясь за поздние звонки, и степень выясненной правды равнялась степени его, напропалую, лжи: все думали, что Нина дома, — где ж ей еще-то быть? — и никому она о собственных намерениях не говорила.
Не мог сидеть в машине больше, вылез, втянулся в Малую Грузинскую, кипевшую, бурлившую, сквозившую ночной поточной жизнью; чуял дыхание неспящих миллионов; был вечер пятницы, кафе — забиты молодой офисной порослью и молодящимся сорокалетним старичьем; журчал, пересыпался женский смех и разносились визги — будто резвились, умывались токами неги, роскоши купальщицы, — басили стереосистемы в кабриолетах золотых щенков…
«Камлаев, ты? Камлаев!» — окликнул его кто-то, пьяно запинаясь. Порядком поднабравшаяся кодла грузилась в исполинский джип: средних лет мужики с распаренными, густо багровеющими мордами, нарядные разгорячившиеся бабы, которые со смехом отбивались от лапающих рук, — такие одноклассники 15–20 лет спустя. Смутно знакомая, с каре и в белых облегающих штанах, блондинка, хмельно вздернув руку, качнулась к нему и, не сломав каким-то чудом каблука, застрявшего в решетке водостока, набросилась будто на школьную любовь с преувеличенным развязным хохотом:
— Давно не виделись, маэстро! Ты что тут делаешь? Один? О! О! Охотишься, кобель? — с игривой кивала укоризной, с «горбатого могила…», с гримасой недвусмысленной размякшего лица, с размазанными черной икрой по бутерброду красивыми, чуть резкими и грубоватыми чертами. — Ну, скот! Жена беременна, а он… Гуляет, рыщет среди ночи. Все Нине расскажу при первом случае — и не надейся! Двойка, Камлаев, тебе за поведение! — И вдруг придвинулась, облатку раздавив с известной подзапретной сладостью, на морду напустив гримасу предложения эротического, и зашептала, по-киношному прерывисто и как бы загнанно дыша: — А мы давай ей ничего не скажем. Я ведь могу тебе составить о-о-очень приятное алиби.
Под ним наконец проломилось — дошло, доползла до него бегущая зигзагом трещина, и провалившись, канул в обжигающую воду; дна не было, был только исполинский столб торжествовавшей глубины, чужого, Нининого счастья, и не было ему так холодно и пусто, наверное, с похорон отца, и не было ему так жутко, до задыхания, радостно, наверное, с минуты, когда увидел Нину он впервые, и судорога страха свела конечности, нутро, что все же проломился, канул не туда, что что-то тут напутано и правдой быть не может…