Проза отчаяния и надежды (сборник)
Шрифт:
Если так, то его аберрации частично объяснимы. Вероятно, они — способ уверить самого себя в том, что он не заурядность. Двумя качествами Дали обладает бесспорно — даром к рисованию и чудовищным эгоизмом. «В семь лет, — пишет он в первом абзаце своей книги, — я хотел быть Наполеоном. С тех пор амбиции мои росли неуклонно». Фраза построена так, чтобы поразить, но, несомненно, в сущности это — правда. Подобные чувства не редкость. «Я знал, что я гений, — сказал мне однажды кто-то, — задолго до того, как я понял, в чем мой гений проявится». Представьте себе теперь, что у вас нет ничего, кроме собственного эгоизма и ловкости, простирающейся не выше локтя, представьте, что истинный ваш дар — скрупулезный, академический, иллюстративный стиль рисования, а ваш подлинный удел — быть иллюстратором учебников. Как же в этом случае стать Наполеоном?
Выход всегда один: впасть в порок. Всегда делать такие вещи, которые шокируют и ранят людей. В пять лет сбросить малыша с моста, хлестнуть старого доктора плеткой по лицу и разбить ему очки — или, во всяком случае, мечтать о таких подвигах. Двадцатью годами позже — вырезать парой ножниц глаза у дохлого осла. Идя таким путем, всегда будешь чувствовать себя оригинальным. И потом, это приносит деньги! И это не так опасно, как совершать преступления. В автобиографии Дали, возможно, есть купюры. Сделаем скидку на это, но все равно ясно, что за свои эксцентричные выходки ему не приходилось страдать, как то могло быть в прошлом. Он вырос в развращенном мире двадцатых годов нашего столетия, когда фальсификация была явлением повсеместным, а любая европейская столица кишела аристократами
Вот вкратце суть жизни Дали. Но почему его аберрации именно такие, почему так легко «продавать» ужасы вроде гниющих трупов просвещенной публике? Вопросы эти — для психолога и критика-социолога. Марксистская критика легко разделывается с такими явлениями, как сюрреализм. Это «буржуазный декаданс» (далее идет игра фразами «трупный яд», «разлагающийся класс рантье») — и все тут. Но хотя это, возможно, и устанавливает факт, но не определяет связи. Все равно хочется узнать, почему Дали склонен к некрофилии (а скажем, не к гомосексуализму), почему рантье и аристократы раскупают его полотна вместо того, чтобы охотиться и предаваться любви, как то делали их деды. Простое моральное неприятие не позволит двинуться дальше. С другой стороны, нельзя во имя «беспристрастности» делать вид, будто картины типа «Манекена, гниющего в такси» нравственно нейтральны. Это больные и омерзительные картины, и любое исследование должно отталкиваться от этого факта.
1944 г.
ЗАМЕТКИ О НАЦИОНАЛИЗМЕ
(Перевод В. Мисюченко, В. Недошивина)
Как-то, употребив французское слово «longueur» [13] , Байрон походя заметил, что хотя у нас в Англии нет такого слова, зато в достатке есть само явление. Точно так же есть склад мышления, который ныне распространен настолько, что влияет на наши суждения почти по любому поводу, но которому до сих пор не дано своего имени. Я выбрал для него самый близкий из существующих эквивалентов — слово «национализм», но читатель очень скоро убедится, что я употребляю его в не совсем привычном смысле, хотя бы только потому, что чувство, о котором я веду речь, не всегда связано с тем, что называется нацией, то есть с какой-либо определенной расой или географической территорией. Оно может связываться с церковью или классом или может иметь чисто негативный смысл, быть просто направленным против чего-либо, вовсе не нуждаясь в том, чтобы отстаивать какую бы то ни было позитивную идею.
13
Притяжение (франц.). — Примеч. переводчиков.
Под «национализмом» я прежде всего имею в виду привычку считать, что человеческие существа можно классифицировать, как насекомых, и что к миллионам, а то и к десяткам миллионов людей могут быть, ничтоже сумняшеся, приклеены ярлыки «хорошие» или «плохие» [14] .
Но во-вторых, — и это куда важнее — я имею в виду привычку человека отождествлять самого себя с одной-единственной нацией или какой-либо другой группой и ставить ее выше добра и зла, не признавая за собой никакого иного долга, кроме служения ее интересам. Национализм не следует путать с патриотизмом. Оба этих слова обычно употребляются настолько неопределенно, что любые их толкования будут оспаривать; нельзя, однако, смешивать эти понятия, поскольку в основе их лежат две разные и даже исключающие одна другую идеи. Под «патриотизмом» я понимаю приверженность человека к определенному месту и определенному образу жизни, которые он считает лучшими в мире, но при этом не имеет желания навязать их силой другим людям. Патриотизм, по самой природе своей, имеет оборонительный характер как в военном, так и в культурном отношении. Национализм же, напротив, неотделим от стремления к власти. Каждый националист неизменно стремится достичь все большей власти и большего престижа, но не для себя, а для нации или иной группы, в которой он решил растворить собственную индивидуальность.
14
Нации и даже не столь определенные общности, вроде католической церкви или пролетариата, обычно рассматриваются как индивидуальности, и часто в отношении их используются слова «она», «он». Совершенно абсурдные замечания, вроде «Германия от природы вероломна», можно найти в любой газете, так же как едва ли не от любого можно услышать и массу безответственных обобщений по поводу национального характера («Испанец — это прирожденный аристократ» или «Всякий англичанин — лицемер»). Время от времени беспочвенность этих обобщений становится очевидной, однако привычка делать их сохраняется, и даже люди, придерживающиеся интернациональных воззрений, например Толстой или Бернард Шоу, часто грешат этим.
Коль скоро речь заходит о наиболее одиозных и легко опознаваемых националистических движениях в Германии, Японии и других странах, все это самоочевидно. А столкнувшись с таким феноменом, как нацизм, который мы имеем возможность наблюдать со стороны, едва ли не каждый из нас скажет о нем то же самое. Но здесь я должен повторить то, что уже сказал: я пользуюсь термином «национализм» только из-за отсутствия лучшего. Национализм в широком смысле, в каком я употребляю это слово, включает в себя и такие движения и направления, как коммунизм, политический католицизм, сионизм, антисемитизм, троцкизм и пацифизм. Это необязательно означает верность какому-либо правительству или стране, еще менее обязательно — верность своей собственной стране, и даже не всегда обязательно, чтобы группы, в которые верит националист, существовали на самом деле. Вот несколько очевидных примеров: еврейство, ислам, христианство, пролетариат, белая раса — все это объекты страстных националистических чувств, но существование их можно серьезно оспаривать, и ни одному из этих понятий не дано определения, которое принималось бы всеми и повсеместно.
Есть смысл еще раз подчеркнуть, что националистические чувства могут быть чисто негативными. Есть, например, троцкисты, которые стали просто врагами СССР, не став при этом приверженцами какой-либо другой группы. Постигнув суть этого примера, вы лучше поймете, что я имею в виду, говоря о национализме. Националист — это тот, кто думает исключительно или в основном категориями состязательного престижа. Он может быть позитивным или негативным националистом, то есть он может использовать собственную интеллектуальную энергию для возвеличивания или уничижения, но в любом случае его мысли всегда направлены на победы или поражения, триумфы или унижения. Он рассматривает историю, особенно современную историю, как бесконечные взлеты и падения великих общественных группировок, и в каждом происходящем событии ему видится, что его сторона побеждает, а ненавистный противник проигрывает. Но важно также не путать национализм с простым обожествлением успеха. Националиста нельзя упрекнуть просто в приверженности
Теперь, когда я изложил свое столь длинное определение, думаю, можно согласиться, что стереотип мышления, о котором я веду речь, широко распространен среди английской интеллигенции и более свойствен ей, чем народным массам. Ибо для тех, кто глубоко заинтересован в современной политике, некоторые темы оказываются настолько зараженными соображениями престижа, что подлинно рациональный подход к ним становится почти невозможен. Из сотен примеров возьмем такой: «Кто из трех великих держав-союзниц — СССР, Британия или США — внес самый большой вклад в поражение Германии?» Теоретически можно дать на это здравый и даже исчерпывающий ответ. На практике, однако, необходимые расчеты здесь невозможны, поскольку каждый, решивший заняться этим вопросом, неизбежно начнет трактовать его с точки зрения состязательного престижа. Он сначала решит этот вопрос в пользу России, Британии или Америки и только потом начнет подбирать аргументы, которые, по его мнению, доказывают его точку зрения. И существует масса подобных вопросов, на которые вы можете получить честный ответ только от того, кому безразличен затронутый предмет и чье мнение, возможно, в любом случае никому не нужно. Отсюда, отчасти, заметное падение в наше время политического и военного предвидения. Примечательно, что среди «экспертов» всех направлений не нашлось ни одного, кто бы оказался способен предсказать такое вероятное событие, как русско-германский пакт 1939 года [15] . А когда грянуло сообщение о пакте, то посыпались расходящиеся самым коренным образом толкования, высказывались предположения, которые почти сразу же опровергались, поскольку почти в каждом случае они были основаны не на изучении вероятностей, а на желании представить СССР хорошим или плохим, сильным или слабым. Политические или военные комментаторы, как астрологи, могут пережить едва ли не любую ошибку, потому что их наиболее преданные последователи обращаются к ним не за оценкой фактов, а для того, чтобы стимулировать свои националистические привязанности [16] . Эстетические суждения, особенно литературные, искажаются так же, как и политические. Индийскому националисту трудно наслаждаться чтением Киплинга, а консерватору трудно увидеть достоинства в Маяковском, и всегда существует искушение объявить любую книгу, с чьим направлением ты не согласен, непременно плохой книгой именно с литературной точки зрения. Люди сильных националистических убеждений очень часто скатываются к подобной эквилибристике, не считая себя при этом бесчестными.
15
Некоторые авторы консервативного направления, такие, как Питер Дрюкер, предсказывали соглашение между Германией и Россией, но они ожидали, что это будет действительный союз или даже объединение. Ни один марксистский или левый автор любого оттенка даже близко не подошел к тому, чтобы предсказать этот пакт.
16
Военные комментаторы массовой печати могут быть в основном разделены на прорусских и антирусских, проконсерваторов и антиконсерваторов. Ошибки, вроде убежденности в неприступности линии Мажино, или предсказания, что Россия завоюет Германию в три месяца, не подорвали их репутацию, поскольку они всегда утверждали то, что хотели услышать их читатели. Среди интеллигенции самой большой популярностью пользовались два военных обозревателя: капитан Лиддел Харт и генерал-майор Фуллер, первый из которых проповедовал, что оборона сильнее, чем нападение, а второй — что нападение сильнее, чем оборона. Это противоречие не помешало им обоим считаться авторитетами у одной и той же публики. Тайная причина их популярности среди левых кругов заключается в том, что оба они не в ладах с министерством обороны.
В Англии, если исходить из количества вовлеченных людей, возможно, доминирующей формой национализма является старомодный британский ура-патриотизм. Несомненно, что и сегодня он широко распространен, и может быть, даже гораздо шире, чем могло бы предположить большинство обозревателей десяток лет назад. Однако в данном эссе я рассматриваю в основном реакцию интеллигенции, среди которой ура-патриотизм или даже патриотизм старого типа почти мертвы, хотя ныне они, кажется, оживают у незначительной ее части. Едва ли стоит напоминать, что среди интеллигенции сегодня основной формой национализма является коммунизм — если употреблять это слово в очень широком смысле, включая сюда не просто членов коммунистической партии, но и «попутчиков», и вообще русофилов. Коммунистом в этом эссе я буду называть того, кто смотрит на СССР как на свою отчизну, кто считает своим долгом оправдывать политику русских и любой ценой служить русским интересам. Совершенно очевидно, что таких людей много в сегодняшней Англии и их прямое и косвенное влияние очень велико. Но процветает и множество других форм национализма, и, чтобы лучше разобраться в этом вопросе, необходимо выделить точки соприкосновения различных и даже на первый взгляд противоположных течений мысли.
Десять или двадцать лет назад формой национализма, которая более всего соответствовала сегодняшнему коммунизму, был политический католицизм. Свое самое выдающееся выражение он нашел в Г. Честертоне, хотя этот писатель представлял собой скорее экстремальный, чем типический, случай. Честертон, писатель большого таланта, предпочел подавить как собственное здравомыслие, так и интеллектуальную честность ради пропаганды римской католической церкви. В последние двадцать лет жизни Честертон все свое творчество, в общем-то, обратил в бесконечное повторение одной и той же темы, которая, несмотря на всю вымученную искусность, была проста и скучна, как утверждение: «Великое есть Диана Эфесская». Каждая книга, которую он написал, каждый абзац, каждое предложение, каждый поворот сюжета в каждом рассказе, каждый фрагмент диалога — все в его произведениях было призвано безошибочно продемонстрировать превосходство католиков над протестантами или язычниками. Но Честертону мало было считать это превосходство только интеллектуальным или духовным, его необходимо было перевести в категории национального престижа и военной мощи, что и повлекло за собой дилетантскую идеализацию латиноязычных стран, и особенно Франции. Честертон недолго жил во Франции, и его описания ее как страны католических крестьян, беспрерывно поющих Марсельезу за стаканами красного вина, имеют примерно такое же отношение к реальности, как Синдбад-Мореход к повседневной жизни Багдада. В результате он не только колоссально переоценил французскую военную мощь (и до и после войны 1914—1918 годов Честертон считал, что Франция сама по себе сильнее Германии), но и вульгарно, глупо прославлял сам процесс войны. После военных стихов Честертона, таких, как «Липанто» или «Баллада Святой Барбары», «Атака легкой бригады» Киплинга читается как пацифистское произведение, — возможно, это самые безвкусные и напыщенные стихи на английском языке. Нельзя не сказать, что, если бы вся эта романтическая чепуха, которую он привычно писал о Франции и французской армии, была бы написана кем-нибудь о Британии и британской армии, Честертон первым бы все это высмеял. Во внутренней политике он был противником имперских амбиций, подлинным ненавистником ура-патриотизма и империализма и, в меру своих сил и возможностей, настоящим другом демократии. Стоило ему, однако, заговорить о международных делах, как он готов был пожертвовать своими принципами, даже не замечая этого. Так, его почти мистическая вера в преимущества демократии не помешала ему восхищаться Муссолини. Муссолини уничтожил представительное правительство и свободу печати, за которую у себя дома так упорно боролся Честертон, но Муссолини был итальянцем, он сделал Италию сильной, и это определяло все. Точно так же Честертон никогда ни словом не осуждал империализма и порабощения цветных рас, если это практиковали итальянцы или французы. Его чувство реальности, его литературный вкус и даже в какой-то мере мораль изменяли ему, как только затрагивались его националистические привязанности.