Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
— Тпру!.. — кричал, задыхаясь от смеха, Андрей и тяжело, мешковато бежал за собаками, размахивая длинной полоской еловой коры, как кнутом. — Тпру!..
В другой раз Григорий, может быть, только улыбнулся бы, глядя на эту картину. Сейчас все это и то, что Андрей, отбив пиджак, небрежно волок его за рукав, он воспринял как жестокое оскорбление, как издевательство. Он не стал ругаться, ничего не сказал, чтобы не вызвать новых шуток и смеха. Но руки его дрожали, он попадал обухом себе по пальцам, гвозди не шли в дерево, загибались, выскакивали вбок.
На обед он ушел молча и изорванный, запачканный землей пиджак не надел, а, свернув, взял под мышку.
— В правление-то пойдем, что ль? — спросил Морозов, чтобы вызвать его на разговор. Это было еще
Настя мыла руки, когда он вошел, и, улыбаясь, подняла на него здоровое, закрасневшееся лицо с мелкими прядками рассыпавшихся на висках волос. Он хотел бросить пиджак на деревянную кровать, но удержался: кровать была бережно застлана пестрым домотканым одеялом, пузырем возвышалась взбитая подушка. Гриша повесил пиджак на крюк у порога.
Он решил было ничего не рассказывать, боясь, что Настя станет смеяться. Но когда сели за стол и она заговорила с ним с той же уважительной заботливостью и лаской, как утром, — рассказал все, как мог. Она слушала, вглядываясь в его большое, бородатое лицо, по-детски растерянное и жалкое, вглядываясь с каким-то испугом…
— Вот черти! — с облегчением вздохнула она, когда Гриша кончил. Он не понял, про собак она говорит или про плотников, но ему стало легче от ее участливой серьезности. Она молчала, отложив ложку, но оставалась непринужденно внимательной к нему и старухе, подвигая ей хлеб, солонку, принимая миску. Потом, убирая со стола, она сказала раздумчиво и спокойно: — Правду сказать, пиджак тоже такой… не… шикарный. Совсем отсталый пиджак.
— Дурацкий пиджак, — решительно подтвердил Гриша.
— Хороший пиджак был, — с сожалением протянула старуха, помнившая его таким, каким он был до того, как она ослепла. — Новый был…
Григорий видел, что жена все еще думает об этом деле, но что именно, не угадывал.
А ей теперь многое показалось схожим в своей и Гришиной жизни, обидах, неудачах.
Как у него безотцовство, так у нее первое замужество было поводом для издевательских шуток, снисходительно насмешливого, жестокого, в сущности, отношения со стороны всех. Муж бросил ее, пожив с месяц, уехал, женился там, где-то на Урале, только через год прислав уведомление о разводе. Ребята, как принято было, приставали к ней, в то же время по-хорошему ухаживая за другими, неославленными. Она много раз пыталась повернуть легкие заигрывания и приставания на серьезный лад, но ребята женились на других и забывали о ней. Потом она с горечью убеждалась, что хотя ребенка у нее нет и годы молодые, а никто из ребят не полюбит ее по-настоящему. И незаметно для себя она, ни раньше в деревне, ни в колхозе не позволяя близости с собой, все же привыкла к своему положению «вольной». Как Гриша нарочитой дурашливостью порой поощрял шутников, так она наигранной развязностью поощряла ухаживателей. А молодые годы уходили. О Грише она впервые подумала всерьез, когда увидела его как-то загораживающим палисадник под окнами своей избы. Но убедить его, что она теперь не для балагурства предлагает ему жениться, было невозможно. Поверил он окончательно только вчера, когда она явилась к нему с узелком и вечером постелила постель на двоих. Она знала, что он никогда ее не обидит, не попрекнет и будет благодарен ей. И теперь она хорошо понимала, решаясь вступиться за него, отстоять его перед людьми, для которых он оставался прежним Гришей, что вступается и за себя.
— Пойду к председателю, — сказала она, накидывая шубенку. — Сейчас и пойду.
— Зачем ты пойдешь, — испугался Гриша, чувствуя, что несмотря на предпочтение, оказываемое ему Настей, она не послушается в таком деле.
— Пойду требовать аванс. Пиджак-то надо покупать? Или в этом ходить будешь? — И, точно проверяя убедительность своих доводов, возбужденно заговорила: — Годится это, скажу, что он у вас ходит в таком пиджаке? Хуже других он работник, что ли? Нет, не хуже, скажу, а может, лучше. А за аванс нам есть чем ответить. Пять раз есть. У какой семьи столько трудодней?.. То-то…
Слова се очень поправились Грише. Но, оставшись один, он забеспокоился и затосковал: не может этого быть, чтобы люди так считали. Он знал, что Насте откажут, по он боялся другого — что все это станет известным и над ним насмеются еще больше.
Когда через час Настя пришла, довольная, радостная, и сказала, что аванс дадут, послезавтра можно в город ехать, он быстро спросил:
— А был там кто-нибудь у председателя?
— Был.
— Кто?
— Морозов был, Андрей твой был. Насчет бани приходили.
— Что ж они?..
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего. «Как же ему отказать, говорят, он у нас первый работник».
— А что ж! — просиял Гриша. — Первый не первый, да и не последний. — Он уже от чистого сердца простил этим людям их шутки, неуважение, все…
— Насть? — сказал он, неловко приблизясь к ней. — А что я думаю, Насть? Купим мы лучше тебе пальто? Мне зачем? Я уже старый черт — зачем мне форсить? — И довольный своим определением, как похвалу, повторил: — Я старый черт!..
Настя вспыхнула. Ей, видимо, очень понравилось, что он ее считает молодой, — она как-то совсем по-девичьи, быстро облизнула губы и потупилась:
— Да нет, нет. Я уже тоже не молоденькая, Гриша. — И сейчас же строго отрезала: — Тебе покупаем. О том и разговор был.
И он опять почувствовал, что она ему не уступит, она лучше знает.
Вместе с чувством нежной благодарности к ней он ощутил в себе силу, легкость и непривычную для самого развязность. Его не стесняли теперь большой рост, руки и ноги, которые всегда, где бы он ни стоял, ни сидел раньше, казались ему слишком длинными.
Утром, застав возле бани плотников, куривших на бревнышках, он, не поздоровавшись, с веселой приятельской хлопотливостью поторопил их:
— Кончай, кончай, ребята, курить. Надо дело делать!
И плотники, быстро затянувшись, затоптали окурки.
1936
С ВОЕННЫХ ПОЛЕЙ
• С КАРЕЛЬСКОГО ПЕРЕШЕЙКА
(Из фронтовой тетради)
Заметки эти в большей части — «расшифровка» и переделка карандашных записей со страниц записной книжки в «Рабочую тетрадь» 1939–1940 годов. Занялся я этим тотчас по окончании боев в Финляндии из опасения, что по прошествии времени сам не смогу разобраться в тех записях, сделанных по выработавшейся журналистской манере с сокращениями и условными обозначениями, где иногда одна фраза и даже одно памятное словечко содержало для меня целый эпизод, биографию, картинку. На память я никогда не жаловался и чаще всего беседовал с людьми, не вынимая из полевой сумки своей толстой записной книжки не только потому, что иногда это было просто неудобно: замерзали руки, было темно или беседа проходила в пути. По опыту корреспондентских поездок в 30-х годах я знал, что люди в большинстве хуже рассказывают «под карандаш», то и дело косясь на твой блокнот, сдерживаются, настороженно выбирают слова. Только по окончании беседы, будь она даже в тепле и при свете, за столом, я, улучив минутку, переспрашивал имена, уточнял даты, названия местности и записывал их в книжку. Только из документов (боевые донесения, письма и т. п.) я делал, если представлялось возможным, точные дословные выписки.