Прозрачные вещи
Шрифт:
Да ничего же он не обдумывал. Он проспал все это жуткое машинальное действо и проснулся, лишь когда оба грохнулись о пол рядом с кроватью.
Он вроде упоминал, что ему приснилось, будто дом охвачен огнем?
Именно так. Струи пламени бились вокруг и все, что он видел, казалось застланным алыми лентами стеклянистого пластика. Его случайная соложница метнулась к окну и настежь его распахнула. Так, а это кто же такая? Она из прошлого – уличная девица, которую он подцепил в первую поездку за границу, лет двадцать назад, бедная девушка смешанного происхождения, хотя на самом деле американка и очень милая, ее звали Юлия Ромео, эта фамилия на староитальянском означает "паломник", но ведь и каждый из нас – паломник, как каждый сон – лишь анаграмма дневной реальности. Он бросился к ней, чтобы не дать ей выпрыгнуть. Окно было большое, низкое, с широким подоконником, мягким, обтянутым тканью, по обычаю этой пламенной и льдистой страны. Какие ледники, какие зори! Светозарное тело Юлии или Джулии покрывала допплеровская сорочка, она простерлась на подоконнике, еще касаясь раскинутыми руками оконных боков. Он перегнулся через нее и заглянул вниз, там, далеко, в бездне двора или сада шевелилось такое же пламя, вроде язычков красной бумаги, которые спрятанный вентилятор побуждает биться вокруг поддельных святочных поленьев в праздничных витринах заметенного снегом детства. Выпрыгивать как и пытаться
Удар о землю вышел не таким жестким, как он ожидал. Это концертный вальс, а не сон пациента, Персон. Мне придется о вас доложить. Он ушиб локоть, а ее ночной столик свалился вместе с лампой, стаканом, книгой; но, благодаренье Искусству, – она была в безопасности, она была с ним, она лежала совершенно спокойно. Он нашарил и аккуратно включил упавшую лампу, не меняя ее непривычного положения. Примерно с минуту он недоумевал, что делает здесь жена, раскинувшись по полу, раскинув, словно в полете, волосы. Потом он уставился на свои застыдившиеся лапы.
21
“Милый Фил,
вне всяких сомнений, это последнее из моих писем к вам. Я ухожу от вас. Ухожу к другому Издателю, еще более великому. В его Издательском Доме меня будут править херувимы – или набирать с ошибками черти, в зависимости от того, к какому отделу припишут мою бедную душу. Итак, прощайте милый друг, и пусть ваш наследник спустит это письмо с торгов с наибольшей для себя выгодой.
Собственноручный характер письма объясняется моим нежеланием, чтобы его прочитал Том Там или кто-то из его удальцов-машинистов. Меня смертельно мутит в единственной отдельной палате болонской больницы, после топорной операции. Добрая молодая нянюшка, которая отнесет это письмо на почту, рассказала мне, жестикулируя, как дровосек, нечто, оплаченное мной с такой же щедростью, с какой я оплатил бы иные ее услуги, будь я еще мужчиной. В сущности, услуга смертного знания бесконечно ценнее услуг любви. Согласно моей миндалеокой шпионочке, великий хирург, да прогниет и его печень тоже, соврал, объявив мне вчера с ухмылкой скелета, что oрerazione [35] прошла рerfecta [36] . Что ж, она и была таковой в том же смысле, в каком Эйлер назвал ноль совершенным числом. На самом деле, они распороли меня, бросили один ошалелый взгляд на руины моей fegato [37] , и ничего не коснувшись, заштопали заново.
Я не стану утомлять вас проблемой Тамворта. Жаль, что вы не видели самодовольной складки выпирающих из бороды губ этого долговязого деятеля, когда он навещал меня нынешним утром. Как вы знаете, – как знают все, даже Мэрион, – он прогрыз ходы во все мои дела, заползая в каждую щель, подбирая каждое мое слово, от которого тянет немецким душком, так что теперь он в состоянии разыгрывать при покойнике Босуэлла с тем же успехом, с каким разыгрывал босса при живом человеке. Я напишу еще моему и вашему адвокату относительно мер, принятия коих я бы желал для того, чтобы Тамворт застревал на каждом из поворотов его лабиринтообразных планов.
Единственное дитя, какое я когда-либо любил – это восхитительная, глупенькая, вероломная Джулия Мур. Каждый мой цент и сантим, а равно и все литературные останки, которые удастся выдрать из Тамвортовых лап, должны перейти к ней, какие бы темные двусмысленности не содержались в моем завещании: Сэм знает, о чем я, и будет действовать соответственно.
В ваших руках две последние части моего Опуса. Как жаль, что нет с вами Хью Персона, чтобы присмотреть за его публикацией. Когда будете отвечать на это письмо, не пишите ни слова о том, что вы его получили, но взамен, в виде шифра, который укажет мне, что речь идет именно о нем, сообщите, как добрая старая сплетница, что-либо о Хью, – почему, например, он год – или больше? – проторчал в тюрьме, если признано, что действовал он в эпилептическом трансе; почему его перевели в заведение для душевнобольных преступников после того, как дело пересмотрели и никакого состава преступления в нем не нашли? И почему следующие пять или шесть лет его мотало между тюрьмой и психушкой, пока он не оказался на приватном лечении? И кто берется лечить сновидения, кроме явных мошенников? Пожалуйста, сообщите мне все подробности, потому что Персон был одним из самых славных людей, каких я знал, а также и потому, что в письмо о нем вы сможете украдкой втиснуть всякого рода секретные сведения, предназначенные для нашего бедолаги.
И поверьте, бедолага – самое точное слово. Моя увечная печень грузна, как отвергнутый манускрипт; они ухитряются с помощью частых инъекций не подпускать ко мне гиену гибельной боли, но она все же маячит застеной моей плоти, подобно глухому грому непрестанной лавины, сметающей там, у меня за спиной, все постройки моего воображения, все вешки моего сознательного "я". Смешно, но я как-то привык верить, что умирающие видят тщету вещей, суетность славы, страстей, искусства и прочего. Я верил, что драгоценные воспоминания истираются в мозгу умирающего до радужной ветоши; теперь же я ощущаю совершенно противное; самые пустяковые мои чувства и таковые же всех людей обрели исполинский размер. Вся солнечная система – лишь отражение в стеклышке моих (или ваших) наручных часов. И чем я сильнее ссыхаюсь, тем крупней становлюсь. Полагаю, это явление не вполне рядовое. Полное отвержение всех религий, когда бы то ни было примечтавшихся человеку, и полная собранность перед лицом полной погибели! Если бы мне удалось описать эту тройственную полноту в одной большой книге, она несомненно стала бы новой Библией, а ее сочинитель – основателем новой веры. Моей самооценке просто повезло, что книга это написана не будет – и не только потому, что умирающие книг не пишут, но потому, что именно эта книга не смогла бы в единой вспышке выразить то, что может восприниматься лишь непосредственно”.
35
Операция ( ит.).
36
Прекрасно ( ит.).
37
Печени ( ит).
Приписано адресатом:
Получено в день кончины писателя. В архив; раздел: Хранение – R.
22
Персон ненавидел свои ступни – их вид и даруемые ими ощущения. Ступни были на редкость уродливы и чувствительны. Даже повзрослев, он, когда раздевался, старался на них не смотреть. Вследствие этого его миновала американская мания разгуливать по дому босиком – этот попятный проскок сквозь детство во времена еще более бесхитростные и бережливые. Какой зазубристый трепет испытывал он при одной только мысли, что ноготь может занозиться в шелке носка (стало быть, отпадали и шелковые носки)! Так содрогается женщина, заслышав визг протираемого стекла. Ступни его были бугристы, слабы и вечно саднили. Приобретение обуви приравнивалось к посещению зубного врача. Теперь он долгим неприязненным взглядом смерил пару, купленную в Бриге дорогою к Витту. Ничего и никогда не обертывают с такой сатанинской старательностью, как обувную коробку. Он ободрал бумагу, испытав при этом нервное облегчение. В магазине он уже примерил эти неприятно тяжелые грубые горные сапоги. Определенно они приходились впору и так же определенно вовсе не отличались удобством, на котором настаивал продавец. Добротны – да, но эта добротность угнетала. Стеная, он натянул их, и проклиная, зашнуровал. Деваться некуда, придется терпеть. Задуманное восхождение в городских туфлях не проделаешь: при первой и единственной такой попытке ноги его раз за разом разъезжались на скользких каменных плитах. Эти по крайности будут держаться на предательских плоскостях. Он вспомнил и волдыри, набитые такой же, правда, замшевой парой, купленной восемь лет назад и выброшенной при отъезде из Витта. Ну что же, левый давит чуть меньше правого – хромое, но утешение.
Он снял тяжелый темный пиджак и напялил старенькую ветровку. Проходя коридором к лифту, он насчитал три ступеньки. Единственное их назначение, приходившее в голову, состояло в предупреждении ему – придется страдать. Но он запретил себе думать о рваной кромке боли и закурил.
Лучший вид на горы открывался в этом отеле, – что вообще присуще подобным ему, второсортным, – из окон северного коридора. Темные, почти черные скальные пики в белых пронизях, часть гребней сливается с мрачным набрякшим небом; ниже боровой мех; еще ниже более светлая зелень полей. Грустные горы! Гордые груды гравитации!
Ложе долины с городишком Витт и множеством деревенек вдоль узкой реки состояло из унылых лужков, обнесенных колючей проволокой и украшенных лишь буйно цветущим высоким фенхелем. Реку, ровную словно канал, теснила ольха. Раздолье для глаз, но упокоиться им не на чем ни вдали, ни вблизи – не на слякотной же коровьей тропе, косо идущей муравчатым скатом, не на питомнике лиственниц, выстроенных по ранжиру на противоположном откосе.
На этой, первой стадии памятного посещения (Персон питал склонность к паломничеству, как и французский пращур его, католический поэт и без малого святой) он отправился через Витт к пригоршне дач на склоне над городком. Сам городок, казалось, стал еще убожей и бестолковей. Хью признал фонтан, банк, церковь, огромный каштан и кафе. Вот и почта, и скамья у ее двери дожидается писем, которые никогда не приходят.
Мост он перешел, не остановившись, чтобы выслушать пошлый шопот потока, которому не о чем было ему рассказать. Верхушку склона окаймляла еловая бахрома, дальше тоже теснились ели – туманные призраки или отряд пополнения – сереющей массой под дождливыми облаками. Здесь проложили новую дорогу, и новые дома подросли, вытеснив скудные вешки, которые он помнил или думал, что помнит.
Теперь предстояло найти виллу "Настя", еще сохранявшую нелепо уменьшенное русское имя покойной старухи. Она продала ее бездетной английской чете перед самой своей последней болезнью. Ему бы только взглянуть на крыльцо, как, случается, глянешь на глянцевитый конверт, и ты уже в прошлом.
На уличном углу Хью замешкался. Сразу за ним женщина торговала с лотка овощами. Est-ce que vous savez, Madame [38] ... – Да, конечно, вверх по тому проулку. Пока она говорила, большой, белый, трясучий пес выполз из-за корзины, и Хью, потрясенный бессмысленным узнаванием, вспомнил, как восемь лет тому стоял на этом же месте и смотрел на этого пса, и тогда уже престарелого, а ныне отважно достигшего баснословного возраста с единственной целью – услужить его ослепшей памяти.
38
Вы не знаете, мадам ( фр.).
Кругом все стало неузнаваемо – за исключением белой стены. Сердце Хью колотилось, словно после крутого подъема. Белокурая девочка с бадминтонной ракетой присела и подняла с панели волан. Дальше вверх он увидал виллу "Настя", теперь окрашенную в небесную синеву. Все окна были закрыты ставнями.
23
Выбирая одну из уводящих в горы размеченных троп, Хью вспомнил другую подробность прошлого, а именно маститого ревизора скамеек, загаженных птицами, таких же старых, как он, там и сям догнивавших по затененным углам, – бурые листья снизу, зеленые сверху – по бокам решительно идиллической пешей тропы, поднимавшейся к водопаду. Он вспомнил трубку ревизора, усыпанную богемскими самоцветами (в гармонии с фурункулезным носом ее обладателя) и обыкновение Арманды обмениваться со старикашкой скабрезными комментариями на швейцарском немецком, покамест тот обревизовывал сор под сломанными сиденьями.
Ныне в этих местах к услугам туристов имелось множество новых подъемников и подъемов плюс недавно проложенное шоссе от Витта к гондольной станции, куда Арманда с друзьями добиралась пешком. В свое время Хью старательно изучал карту, приколотую для общего пользования к доске объявлений у почты, – большую Carte du Tendre, или Карту Терзаний. Если бы ему теперь приспело с удобством достичь ледового склона, он мог подъехать новым автобусом от Витта к подъемнику Драконита. Он, однако, желал проделать это на прежний нелегкий манер, пройдя по дороге наверх через достопамятный лес. Он надеялся, что гондолы Дракониты окажутся теми, какие он помнил, – кабинками о двух обращенных друг к дружке скамьях. Кабинки плыли, держась в двадцати что ли ярдах над полоской травянистого склона, по прочисти между елями и зарослями ольхи, через каждые тридцать, примерно, секунд обмениваясь с пилонами неожиданными толчками и стрекотом, но в остальном скользя чинно.