Прозрение
Шрифт:
— Тебе телеграмма, папа, — сказала Марина, присев на диван. — Из Киева.
Дмитрий Николаевич поблагодарил, взял телеграмму.
— Что ты читал? — спросила Марина.
Он молча передал книгу. Полистав, она сказала:
— Я возьму. Интересно?
Они нередко читали с дочерью одни и те же книги. Он кивнул, подошел к столу.
— Что в школе?
— Учимся… Но мне кажется, ты хочешь спросить о Максиме. Я не ошиблась?
— Вы не поссорились?
— Подозреваю, он тебе нравится, — усмехнулась Марина. В ее голосе
Она чмокнула отца в щеку, вскочила с дивана и уже в дверях, прижав голову к косяку, добавила:
— Мне он тоже нравится. Спокойной ночи. Допоздна не работай, слышишь?
Марина просила об этом начиная с пятого класса. Он вечно засиживался за столом до глубокой ночи: были обильная почта, рукописи, книги, отзывы, диссертации, дипломы, отчеты. И надо было все успеть к определенному дню, чаще всего — срочно. Только вот если терпение и желание у него были всегда, про время этого никак не скажешь. И самое обидное, что ничего тут нельзя было изменить.
Дмитрий Николаевич прочел телеграмму:
«Приглашаю к телевизору в субботу вечером. Во втором акте я вам подмигну. Целую ваши золотые руки. Мещерин».
Так мог написать только Константин Михайлович.
«Вот как все получилось. — Дмитрий Николаевич повеселел. — А тогда тянул дрожащую руку, слезно причитал: «Помогите другу Василия Качалова, слепенькому актеру Мещерину…»
Много историй поведал Константин Михайлович профессору, пока лечился у него. И каждый рассказ — мудрость, откровение. Большой художник жил в его душе.
Дмитрий Николаевич любил поближе сойтись с людьми, которых лечил, старался вникнуть в их человеческую суть. Но среди множества своих пациентов личности более яркой, самобытной, чем Константин Михайлович, он не встречал.
Случилось с артистом, казалось, непоправимое. Однажды во время спектакля Мещерин спускался по декорационной лестнице и внезапно рухнул вниз на сцену.
— Почему вырубили свет?! — кричал он. — Включите!
Дали занавес. А зрители поначалу ничего не поняли, никто даже не встал с места. Да и кто мог подумать, что упавший актер мгновенно ослеп?
Как-то Константин Михайлович задержал профессора в палате неожиданной просьбой:
— Можно, я сыграю сцену из «Живого трупа»? Вдруг не доведется больше…
— Вам нельзя напрягаться, — сказал Дмитрий Николаевич.
— Что вы! Я так, шутя… Только не уходите. Я не могу без зрителей.
И Дмитрий Николаевич стал свидетелем чуда: почти мгновенно Мещерин превратился в Федора Протасова. В лице Мещерина с застывшим взглядом слились воедино страдания и боль. Руки судорожно шарили в карманах распахнувшегося халата. Потом, приставив к сердцу вместо пистолета чайную ложечку, артист вздрогнул и повалился на кровать… «Что ты сделал, Федя? Зачем?» — воскликнул он за Лизу и прошептал: «Прости меня, что не мог… Иначе распутать тебя… Мне этак лучше. Ведь я уже давно… готов».
Он заплакал. И вместо реплики: «Как хорошо. Как хорошо» — молитвенно произнес:
— Дмитрий Николаевич, если бы вы знали, как хочется жить, видеть…
В тот день Дмитрий Николаевич не мог ему ничего обещать. Только через три месяца в глаза Мещерина прорвался свет.
— Вы не поверите, Дмитрий Николаевич! Я вижу! Прекрасно вижу…
— И что же вы видите?
Мещерин вдруг опустился на колени:
— Вас, дорогой кудесник!
Смущенный Дмитрий Николаевич помог ему подняться, спросил нарочито рассерженно:
— Сосчитать мои пальцы сможете? Сколько?
— Два.
А сейчас?
— Пять, — ответил Мещерин. — И все пять — бесценные! Они вернули мне Отелло и Протасова.
— Не забуду, как вы чайной ложечкой стрелялись, вот на этом коврике, — сказал Дмитрий Николаевич.
Теперь Мещерин снова играет на сцене.
…Дмитрий Николаевич подошел к окну.
Дождь утих, словно растеряв силы. Под светом фонарей бездонно поблескивал асфальт. Ветер, покачивая ветки, ронял стеклянные горошины капель.
Как всегда перед сном, Дмитрий Николаевич позвонил и больницу дежурному врачу.
— Ирина Евгеньевна? Это Ярцев. Тихо? — Так обычно он спрашивал о новостях и, услышав столь же краткое: «Спокойно», заканчивал свой рабочий день.
Но сегодня голос Ирины Евгеньевны прозвучал тревожно:
— Несколько часов назад из военного госпиталя доставили летчика. Готовимся к операции.
— Авария?
— Кажется, с самолетом столкнулась птица. Пробило лобовое стекло. У летчика тяжелое ранение. Поражен правый глаз.
— Когда это случилось?
— Утром.
— Почему мне сразу не позвонили?
— Нельзя же всегда надеяться на вас…
— Понял. И тем не менее я приеду.
— Сами будете оперировать? — Она спросила почти шепотом.
Дмитрий Николаевич улыбнулся. Он живо представил себе тихую Ирину Евгеньевну, у которой сейчас, наверно, покраснели щеки, словно она совершила что-то недозволенное.
— Нет, — ответил он. — Я просто хочу видеть этого парня.
В ночных коридорах больницы горели одинокие лампочки.
Только операционный этаж светился всеми окнами.
В вестибюле возле вешалки одевалась врач Баранова. Увидев Дмитрия Николаевича, она сказала с сочувствием:
— Опять на ночь глядя… Не жалеете вы себя, Дмитрий Николаевич.
— Начальство пожалеет, — ответил он, входя в лифт.
В главном операционном зале лежал капитан Белокуров.
Командир говорил про него: он рожден для неба. А что его ждало теперь? Куда, в какую сторону повернется его судьба?
Жизнь летчика Белокурова, с ее трудами, с багровыми закатами заречья, где раскинулся аэродром, с березовой рощей, где стояли дома военного поселка, была теперь в руках хирурга Ручьевой.