Прыжок над бездной (сборник)
Шрифт:
Кого-то неизвестного, чьи мозговые излучения были расшифрованы через тысячу лет, интересовал только один из всех людей, лежащих на полу тюремной камеры, и он всматривался в этого заключенного со скорбью и жалостью.
Человек на полу лежал в стороне от проникшего в камеру солнечного луча, но голова его была освещена так ярко, словно свет падал на нее одну. Достаточно было взгляда на эту странную голову, чтобы выделить ее среди других и запомнить: круглый череп, лишенный волос, круглое безбровое лицо, очень острый тонкий нос, тонкие губы насмешника, остроконечный подбородок человека безвольного, гигантский лоб мыслителя над маленькими глазами, впалые щеки туберкулезника,
А я уже полумертвец,
Покрыт холодным смертным потом
И чую: близок мой конец,
И душит липкая мокрота...
— Послушайте, это он себя рассматривает! — зашептал Генрих. — Он словно бы рассматривает себя со стороны!
— Стихи Франсуа Вийона, — добавил Рой. — Был такой французский поэт, и жил он как раз тысячу лет назад.
На громко произнесенные стихи поднял голову один из лежавших на полу. И сейчас же картина переменилась. Камера сохранилась, но тот, кто читал стихи, пропал, лишь голос его слышался ясно, и все стало таким, как будто происходившее в камере рассматривалось теперь его глазами.
Человек, поднявший голову, был одноглаз и свиреп на вид.
— Плохо тебе, Франсуа? — прохрипел он. — Ну и слабенькое у тебя здоровье!
— Побыл бы ты с полгода в Менских подвалах проклятого епископа д'Оссиньи Тибо, посмотрел бы я на твое здоровье, Жак! — проворчал человек, читавший стихи. — Вот уж кому не прощу! — Он снова — и неожиданно весело заговорил стихами:
...церковь нам твердит,
Чтоб мы врагов своих прощали...
Что ж делать! Бог его простит!
Да только я прощу едва ли.
Их разговор заставил приподняться еще нескольких заключенных. Почесываясь и зевая, они приваливались один к другому плечами, чтоб сохранить тепло.
— Черта ему в твоем прощении! — продолжал одноглазый Жак. — д'Оссиньи живет в райском дворце, его моления прямехонько доставляются ангелами в руки всевышнему. А тебе доля — светить лысой башкой в камере. Отсюда не то что скромного моления — вопля на улице не услышишь.
— Все же я буду молить и проклинать, друг мой громила Жак! — возразил Франсуа. — И если я как следует, с хорошими рифмами, со слезой, не помолюсь за нас за всех, вам же хуже будет, отверженные! Или вы надеетесь, что за вас помолятся кюре и епископы? Святая братия занята жратвой и питьем, им не до вас! Теперь послушайте, как у меня получается моление.
Изменив голос на пронзительно-скорбный, Франсуа не то пропел, не то продекламировал:
О господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
В разговор вступил третий заключенный. Этот лежал в углу, где поблескивал на стене лед, — и даже голос его казался промерзшим:
— Зачем тебе молиться, Франсуа? Ровно через двое суток тебя благополучно вздернут на виселице, и ты, освобожденный от земных тягот, взмоешь на небеса. Побереги пыл для личного объяснения с господом, а в разговоре со всевышним походатайствуй и за нас. Если, конечно, тебя с виселицы не доставят в лапы Вельзевулу, что вероятней.
На это Вийон насмешливо откликнулся другими стихами:
Я — Франсуа, чему не рад.
Увы, ждет смерть злодея,
И сколько весит этот зад,
Узнает скоро шея.
Камера ответила хохотом.
Теперь проснулись все,
— Опять шутовские куплетики? — проговорил он неодобрительно. — Разве вас заботливо засадили в лучшую тюрьму Парижа, чтобы вы хохотали? Ах, Франсуа, послезавтра тебе отдавать богу душу, а ты своим нечестивым весельем отвлекаешь добрых людей от благочестивых мыслей о предстоящей им горькой участи!
С экрана раздался дерзкий голос невидимого Франсуа:
Я не могу писать без шуток,
Иначе впору помереть.
— Именно впору, — подтвердил сторож. — Говорю тебе, послезавтра. По-христиански мне жаль тебя, ибо в аду за тебя возьмутся по-настоящему. Но по-человечески я рад, ибо с твоим уходом тюрьма снова станет хорошей тюрьмой — из того легкомысленного заведения, в которое ты ее превращаешь.
— Послушай, Этьен Гарнье, я согласен, что веду себя в тюрьме не слишком серьезно, — возразил Вийон. — Но ведь вы можете избавиться от меня, не прибегая к виселице. Я не буду возражать, если ты вытолкнешь меня на волю невежливым пинком в зад.
— На волю! — Сторож захохотал. — Из того, что ты мало подходишь для тюрьмы, еще не следует, что тебе будет хорошо на воле. Франсуа, ты должен вскрикивать от ужаса при мысли о воле. Воля на тебя действует плохо, мой мальчик.
— И ты берешься доказать это?
— Разумеется. Я не бакалавр искусств, как ты, но что мое, то мое. И общение с вашим братом, отпетыми, научило меня красноречию. Думаю, мне легко удастся переубедить тебя в трех твоих заблуждениях: в любви к воле, в ненависти к тюрьме и в противоестественном отвращении к виселице.
— Что же, начнем наш диспут, любезный магистр несвободных искусств заточения Этьен Гарнье.
— Начнем, Франсуа. Мой первый тезис таков... Впрочем, надо раньше выбрать судью, чтобы все было как в Сорбонне!
— Ты считаешь, что тюрьма подобна Сорбонне?
— Она выше, Франсуа. В Сорбонне ты был школяром, сюда явился бакалавром! Школяров мы держим мало, зато магистры и доктора встречаются нередко. И мы кормим своих обитателей, кормим, Франсуа, кормим, а кто вас кормит в Сорбонне?.. Как же будет насчет судьи?
Камера, сгрудившаяся вокруг Гарнье и Франсуа, дружно загомонила:
— Жака Одноглазого! Жака в судьи!
— Пусть будет Жак! — согласился сторож, и Одноглазый выдвинулся вперед. — Итак, мой первый тезис: воля плохо действует на тебя, Франсуа. Она убивает тебя, друг мой. Тебе тридцать два года, а ты похож на старика. Ты лыс, у тебя выпали зубы, руки дрожат, ноги подгибаются. Ты кашляешь кровью — это от излишества воли, Франсуа Вийон! Тебя сгубили вино и женщины. Я бы добавил к этому и рифмы, но рифмами ты балуешься и в тюрьме. Чего ты добился, проведя столько лет на воле? Ты имеешь меньше, чем имел в момент, когда явился в этот мир, ибо растерял здоровье и добрые начала, заложенные в тебя девятимесячным трудом твоей матери. У тебя нет ни жилья, ни одежды, ни денег, ни еды, ни службы. Что ждет тебя, если ты вырвешься на волю? Голод, одиночество и верная смерть через месяц или даже раньше мучительная смерть где-нибудь под забором или на лежанке какой-нибудь подружки, приютившей тебя из жалости. Я слушаю тебя, Франсуа.