Пшада
Шрифт:
Мужчины были явно смущены случившимся, а женщины, сопровождавшие детей, стали громко причитать по поводу падения нравов. Худенький глазастый мальчик не сводил с него восторженных глаз.
Он и сам не ждал от себя такой прыти, но и такого чудовищного хамства, кажется, еще не встречал. Он дососал валидол и, к своему тихому радостному удивлению, почувствовал, что сердце успокоилось. "Мы еще поживем", - подумал он про себя и подмигнул глазастику. Тот смутился и опустил голову.
Подошла очередь генерала. Он вошел в зал, огляделся и, увидев вешалку,
– Как вас подстричь?
– Как есть, - сказал генерал и неопределенно провел рукой по волосам, имея в виду, что надо восстановить предыдущую стрижку. Он немного стыдился, что всегда забывает названия стрижек. То, что голова его считала ненужными знаниями, он всегда забывал, хотя практически это иногда бывало нужно.
– Что значит - как есть?
– вступила в бой парикмахерша.
– Полька? Скобка? Что?!
– Как хотите, - сказал генерал примирительно.
– Голову мыть будете?
– спросила парикмахерша.
– С удовольствием, - сказал генерал, вступая в полосу ясности взаимопонимания.
– Учтите, это будет немного дороже, - предупредила парикмахерша.
– Уже учел, - сказал генерал, оглядывая себя в зеркало и с удовольствием замечая, что на его лице нет следов перенесенного недавно волнения.
Это известие сильно смягчило парикмахершу, и она, уже ласково нависая над ним, заткнула ему за воротник белоснежную простыню.
– Виски прямые или косые?
– спросила она тоном экзаменатора, явно спасающего экзаменующегося.
– Прямые, - твердо сказал генерал, хотя ему было совершенно все равно.
Радио беспрерывно что-то передавало, но его никто не слушал. Вдруг неожиданно для генерала, словно вероломно нарушая восстановленный мир, парикмахерша вздернула его, вознесла в кресле так, что сердце его на миг упало. На самом деле она просто нажала на педаль кресла и приспособила его голову к своему росту.
Пока она стригла его и мыла голову, он окончательно успокоился и расслабился. Она опрыскала ему голову приятно-колючей струей одеколона и стала ласково зачесывать его все еще густые седые волосы. И он снова вдруг подумал: "Пшада, Пшада"...
Радио, не останавливаясь, работало, и он краем уха услышал:
– Ветер слабый, до умеренного...
"Пшада - безветрие!" - вспыхнуло у него в голове, и что-то мощное ударило в грудь, и родной язык, как с размаху разбитый арбуз, хрястнул и распался перед ним, выбрызгивая и рассыпая смуглые косточки слов!
Он увидел себя мальчиком-подростком в жаркий летний день под сенью грецкого ореха. Рядом был его двоюродный брат, могучий юноша, которого он обожал за эту могучесть и которого позже в начале войны убили на западной границе. Но сейчас ничего этого не было.
Они шутливо боролись на траве.
– Что вы возитесь, как щенята? Уж не маленькие, - раздался голос его мамы, и он, не глядя, продолжая бороться, понял по ее голосу, что она с медным кувшином ключевой воды на плече возвращается с родника. Голос соразмерялся с утяжеленными шагами.
И хотя они шутливо боролись, сам он, не на шутку разгоряченный, старался положить на спину своего брата, и тот наконец поддался ему, якобы поборотый, и он победно уселся ему на грудь.
И тут брат его стал хохотать, и грудь его мощно вздымалась от хохота, сотрясая сидящего на нем мальчика. И сам он стал хохотать, поняв причину хохота брата. Брат хохотал, оттого что, но его разумению, мальчишке казалось, что он всерьез его поборол. А он смеялся, оттого что уже догадался, что брат его нарочно лег на лопатки, а брат думает, что он об этом не догадался.
– Кажется, старик умирает! Зинка, звони в "скорую", - услышал он далекий голос своей парикмахерши.
"Никогда я не был таким живым, как сейчас", - хотел он крикнуть ей в ответ, но понял, что отсюда туда не докричишься, хотя и не был удивлен, что сам услышал ее голос.
– Давай я тебя подыму, - сказал двоюродный брат, отхохотавшись.
Он поспешно сел рядом на траву, снизу под ногами сцепил пальцы рук и приготовился. Так брат его часто поднимал с земли на вытянутой руке.
Брат, лежа, продел правую руку под его левую руку, ухватился сильными пальцами за предплечье его правой руки, завалил его к себе на грудь, распрямил свою правую руку и отвел левую. Так бывало всегда. Теперь надо было сесть, а потом встать и подержать его на вытянутой руке.
Но что за черт! Брат лежал и никак не мог сесть с грузом на вытянутой руке. А как легко он его поднимал раньше! Рука его с вытянутым грузом уже начинала дрожать, а пятка правой босой ноги, никак не находя опоры на траве, оскальзываясь и содрогаясь, стала рыть яму, ища опоры. Ужас далекого сходства пронзил его.
– Отчего ты так потяжелел?!
– вдруг спросил у него брат гневным голосом, снизу глядя на его скрюченное тело глазами уже в прожилках крови от напряжения. Нога его яростно продолжала искать опору, и пятка вырывала и отбрасывала комья земли, корни, камни, прорываясь и прорываясь в какую-то страшную глубину.
– Не знаю, - ответил он, теперь чувствуя себя мальчиком-генералом и голосом стараясь внушить брату, что он только мальчик, страшась, что он вдруг догадается о тех расстрелянных немецких офицерах. И теперь яма, вырытая ногой брата, превратилась в бездонную щель, куда брат его, кажется, хочет забросить.
– Зато я знаю!
– гневно воскликнул брат, мучительно глядя на него снизу, и рука, державшая его, все сильнее дрожала от напряжения. И вдруг, сверху вниз глядя на брата, он увидел, как на лице его проступают синие пятна, и понял, что это уже убитый брат, и, оттого что он убитый, он все-все знает о нем: и о немецких офицерах, и о любимом адъютанте, и о забвении родного языка. И если он его еще не сбросил в щель, то только потому, что помнит и любит того, далекого, довоенного мальчика.
– Но ведь была такая война!
– крикнул он сверху, пытаясь прорваться к нему.