ПСС. Том 24. Произведения 1880-1884 гг.
Шрифт:
Все эти различия, повторяем, касаются лишь второстепенных подробностей. Мы остановимся теперь на самой сущности этого повествования, единственного в своем роде не только в Евангелиях, но и во всей Библии. Прежде всего дадим себе отчет в том смысле, какой мы должны связывать с словом искушение. В библейском языке (Ветхого и Нового Завета) слово это употребляется в трех различных значениях: во–1–х, говорится о человеке, что он искушает Бога, когда он хочет вызвать нетерпеливыми требованиями какое-либо проявление его могущества, напр., чуда; так как всякое требование такого рода проистекает от недостатка веры или преданности воле Божией, то писание признает его за грех; во–2–х, говорит о Боге, что он искушает людей, когда он подвергает веру их испытанию бедами и напастями разного рода. Так как здесь цель и средства одинаково спасительны, то уже апостолы сознавали непригодность слова искушения (Иакова I, 13), и употребление его в этом смысле всё более и более оставляют в современном языке, заменяя его словом испытание; наконец, в–3–х, человек искушает другого, когда пытается вовлечь его в грех. События, передаваемые здесь, конечно, не могут быть отнесены ни к этой третьей категории, ни к первой. Искуситель не обращается к могуществу Иисуса, чтобы побудить его к совершению чудес на пользу себе; здесь
Признавая это в общем, мы прежде всего заметим, что три повествователя во всяком случае рассказывают о событии внешнем и осязуемом: о встречах и беседах между двумя различными лицами, из коих одно было сам сатана, явившийся видимым образом с целью вовлечь Иисуса в деяния, от которых тот решительно отказался. Сначала сатана приступает к Иисусу, когда тот чудесным образом провел сорок дней без всякой пищи и когда вновь дали почувствовать себя его физические потребности, и предлагает удовлетворить эти потребности с помощью чуда. Иисус отказывается от этого, ссылаясь на место из писаний (Втор. VIII, 3), которое позволяет ему надеяться на поддержание себя и находить средства к поддержанию себя даже там, где при обыкновенных условиях он терпел бы лишения. Бог, говорит он, может напитать меня так, как ему угодно: стоит ему только сказать, повелеть, и всё сделается без всякого нарушения обычного порядка явлений (неправильно переводят: человек может жить от всего (от всего съедобного), созданного Богом; или: я могу питаться от слова Божьего, духовно, и не имею нужды в пище материальной). Текст Луки, восстановленный по наиболее древним рукописям, не заключает в себе этого выражения; включенное в ходячие списки выражение, — всякое слово Божие, — не устанавливает правдоподобного смысла.
Второе искушение состояло в приглашении Иисуса подвергнуться умышленно неминуемой опасности, бросившись с высоты здания, в убеждении или в надежде, что Бог чудесным образом предохранит его от всякого несчастия. Мы не знаем, какое именно место обозначают словом, которое мы наудачу переводим словом крыло храма; сомнительно, чтобы они говорили о самом святилище, на кровлю которого не было входа. Возможно, что речь идет здесь о каком-нибудь другом здании, заключавшемся в церковной ограде и находившемся в восточной стороне, где гора Мориа господствует над Кедронской долиной, выступая утесом. Искуситель думал склонить к тому Иисуса, напомнив ему слова псалма (ХС, 11–12), в буквальном истолковании. Иисус ответил ему другим местом (Втор. VI, 16), которое осуждает всякое поползновение искушать Бога в вышеуказанном нами смысле.
Наконец диавол возводит его на гору, с вершины которой можно было видеть все царства земные и созерцать их величие, их могущество и их богатство. Всё это обещается ему при условии послужить интересам того, кто называет себя их властелином. Иисус отражает его, просто сославшись на основное начало откровенной религии (Втор. VI, 13), которого достаточно ему, чтобы подавить в себе всякое себялюбивое хотение. Можно, пожалуй, сказать по этому поводу, что искушение, наиболее соблазнительное из трех, было побеждено и с наименьшим усилием и с наибольшей решимостью.
Конкретная форма этих трех искушений и особенно второго представляет из себя нечто своеобразное, к чему трудно было бы указать побудительную причину. Но по своей сути они не остаются без аналогии в евангельской истории. Мы напомним происходившее в Гефсиманском саду, когда Иисус сказал: Если бы я захотел, мой отец послал бы мне двенадцать легионов ангелов; или происходившее на Голгофе, когда народ кричал: Если он сын Божий, то пусть он сойдет с креста; затем слова, обращенные к фарисеям: Этот род ищет знамения, но знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы, данного ниневитянам; наконец те случаи, когда толпа хотела провозгласить его царем, и его торжественное возвещение: Мое царство не от мира сего.
Тем не менее рассказ этот, в том виде, в каком он передается или включается евангелистами, представляет непреодолимые трудности, которые мы должны отметить. Мы не будем останавливаться на тех из их числа, которые касаются, собственно, истории, как, например, на вопрос о том, в каком виде представился диавол; как Иисус был перенесен из пустыни к храму, от храма на гору и оттуда снова в пустыню; где должна находиться гора, достаточно высокая, чтобы человек мог с нее окинуть одним взглядом все царства земные, и другие подобные вопросы, которые могут затруднять буквальное толкование, но которые являются прямо пустяшными сравнительно с теми вопросами, которые представляются уму богослова. Тот прежде всего должен спросить, узнал ли Иисус диавола. Какой бы ни был дан ответ на этот вопрос (а евангельский текст несомненно заключает в себе положительный ответ), понятие о божественности всё равно оказывалось бы до чрезвычайности суженным. Выходило бы так, что или он, Бог, не узнал того, кто явился, чтобы бороться с ним и победить его на земле, или, узнав его, он всё же оказался в его власти или предоставил себя в его распоряжение. Но нам кажется невозможным допустить, чтобы диавол овладел сыном Божиим в физическом смысле; того менее можем мы допустить, чтобы сын Божий согласился следовать за диаволом, войти, так сказать, в круг его начинаний, подчиниться ему в нравственном смысле. Вообще мысль об искушении Бога в этом смысле представляется нам идущей вразрез с основными понятиями религии, достойной этого названия, и тем не менее как раз в евангельских текстах говорится, что искушение было целью пребывания Иисуса в пустыне. Отсюда мы заключаем, что рассказ, содержащийся в рассматриваемых нами евангельских текстах, в том виде, в каком мы имеем его, несовместим с догматами или официально признанным понятием божественности Христа. Добавим еще, что это следствие особенно вытекает из того, что диавол предлагает Христу поклониться ему. По церковному богословию, Христос, т. е. второе лицо троицы, создатель диавола и всего, что существует. Диавол знает это более, чем кто-либо другой. Его предложение представляется поэтому не только кощунством, но и прямо непостижимой глупостью. Евангелисты не могли рассказывать нам нелепостей: они представляют нам Иисуса искушаемого, как человека, но торжествующего без колебаний, без усилий, решительно и совершенно.
Но и с этой точки зрения, которая, повторяем, есть точка зрения евангелистов, оказываются огромные трудности, останавливающие читателя. Даже если мы оставили в стороне те из них, которые обусловливаются признанием божественной природы Христа, всё же наше религиозное чувство отказывалось бы допустить, чтобы искушение, т. е. склонение ко злу, могло оказать на Иисуса какое-либо влияние;
Значительное число немецких богословов нашего века, отчаявшись согласовать повествование Евангелий с здравой оценкой личности и достоинства Иисуса и убедившись в том, что ни одно из преобразований, каким последовательно подвергалась история искушения со стороны истолкователей, не устраняет вполне того, что нас озадачивает в нем и ставит в тупик, предлагали очень благовидное объяснение такого рода: то, что евангелисты передают нам как исторический факт, было первоначально притчей, рассказанной Иисусом своим ученикам с целью пояснить им разницу между ложным и дурным представлением о мессианском назначении и о силах, данных тому, кто должен его выполнить, и представлением истинным, бывшим в его уме. Диавол, пустыня, храм и гора являются измышлениями образного рассказа; также неизбежное противоречие между сорока днями, проведенными в пустыне, и двумя днями, отделявшими (по Иоанну) свадьбу в Кане от пребывания на берегах Иордана, устраняется само собой. Против такого объяснения с полным основанием возражали, что это был бы единственный пример притчи, в которой Иисус вывел бы сам себя действующим лицом, и, кроме того, что она должна бы была остаться очень плохо понятой слушателями Иисуса для того, чтобы в конце концов принять свою теперешнюю форму. Это очень верное замечание; однако, если не считать всего дела просто за миф, надо во всяком случае допустить, что повествование первоначально сделано было самим Иисусом, что оно могло быть сообщено ученикам не иначе, как с учительной целью, и что притча это или нет, а именно внутренний смысл рассказа, заключающийся в нем нравственный и религиозный элемент должен быть предметом изыскания. Суждение, какое надо иметь об исторических подробностях рассказа, для христиан есть дело совсем второстепенное. Для них очень мало представляют интереса поставленные нами вначале вопросы о том, как понимал Иисус свое назначение, или, вернее, к каким средствам он не хотел прибегать при своем служении. Его личные нужды, представленные в рассказе лишь в виде голода, не должны были составлять для него предмет его забот и хлопот, направляющее начало его поступков. Так же мало должна была суетная слава, которую он мог иметь перед людьми, побудить его к выставлению напоказ того, что отличало его от простых смертных, он должен быть защищаться до той минуты, пока не усмотрел, к великой радости для себя и без всякой пользы для мира, оберегающей силы той связи, которая соединяла его с Богом, и пока не узнал различия между спасительным самопожертвованием, отдающим жизнь потому, что оно знает ей цену, и безрассудной смелостью, которая рискует ею, не ценя ее. Наконец он не мог обманываться относительно природы царства, которое он имел в виду основать, и не мог не видеть, что те мирские стремления, в которые могли вовлечь его призрачные и суеверные надежды его народа, не только не соответствовали бы ему в достижении его главной цели, но явно отклонили бы его от нее, заменив почитание его Бога идолопоклонством, столь же презренным, как кощунственным.
———
Рейс, так же как и церковь, полагает, что писатель представлял себе действительное лицо сатаны. Но почему он это предполагает, он не объясняет. А в этом предположении и лежит вся ошибка. Из смысла всей главы не только не видно того, чтобы писатель разумел под сатаною действительное лицо, но видно совсем обратное.
Если бы писатель представлял себе лицо, он бы хоть что-нибудь сказал о нем, о его виде, о его действиях, а тут, напротив, ни одного слова нет о самом лице. Лицо искусителя упоминается только ровно настолько, насколько нужно выразить мысли и чувства Христа. Не сказано, как он подошел к нему, ни как переносил его, ни как исчез, ничего не сказано. Говорится только об Иисусе и о том враге, который есть в каждом человеке, о том начале борьбы, без которой немыслим живой человек. Очевидно, писатель с простыми приемами хочет выразить мысли Иисуса. Чтобы выразить мысли, надо заставить говорить его, но он один. И писатель заставляет говорить Христа с самим собою, и он называет один голос голосом Иисуса, а другой-то дьяволом, т. е. обманщиком, то искусителем.
В церковном толковании прямо сказано, что не надо и нельзя (хотя, как всегда, не сказано, почему это не надо и нельзя) считать дьявола представлением, а надо считать действительным лицом, и такое утверждение привычно нам; но почему Рейс предполагает то же, — требует объяснения.
Для всякого человека, свободного от церковного толкования, будет ясно, что слова, приписываемые искусителю, выражают только голос плоти, противный тому духу, в котором находился Иисус после проповеди Иоанна. Такое понимание значения слов: искуситель, обманщик, сатана, означающих одно и то же, подтверждается 1) тем, что лицо искусителя введено только ровно настолько, насколько оно нужно для выражения внутренней борьбы; ни одной черты относительно самого искусителя не прибавлено; 2) тем, что слова искусителя выражают только голос плоти и больше ничего, и 3) тем, что все три искушения суть самые обычные выражения внутренней борьбы, повторяющейся в душе каждого человека.